1) руды, содержащие цинк и свинец,
2) описать происхождение и характер золотых россыпей и россыпей драгоценных камней.
В прошлый раз, написав начерно и переписав набело одну тему, я не успел ничего написать на другую; теперь, наученный опытом, я с часами, положенными перед собой, все писал прямо набело и как раз к сроку успел кончить все, но даже не перечитал написанного; всего исписал с чертежами восемь страниц формата большего, чем формат писчей бумаги. Можете судить, сколько там было орфографических ошибок, не говоря об оборотах и красоте стиля, о которых у меня не было времени заботиться. Значит, вся эта тьма ошибок не была принята во внимание, ценили, исключительно, содержание. Я недурно знал обе темы и последнюю (о золоте) написал почти с такой же полнотой, как ее изложил профессор на лекциях. Затем на практических работах я определил данные мне минералы, но забыл написать название одного из них. Когда работа была отдана профессору, он, конечно, принял это за ошибку; лаборант подошел ко мне и сказал, рисуя контур минерала: вы знаете название этого голубого минерала? — Да, это топаз. — Но почему же вы не написали этого? — Я забыл.
Тогда он подошел к профессору и сказал, что я знаю название этого минерала, но что я просто забыл его написать, и профессор зачеркнул подчеркнутую было ошибку. На устном экзамене они повторяли вопросы, стараясь говорить медленно, вообще всячески содействовали…» (1945, с. 378–379).
Разумеется, на фоне перегрузок от экзаменов оставались заботы чисто материального свойства, о которых тридцатилетний студент не распространяется, но которые сами собой то и дело возникают в переписке: то опасения за чересчур скромную диету матери, которая в своем Аркашоне с внуком почему-то предпочитает дешевые местные устрицы дорогим молоку и мясу, то жалобы на одинаковую температуру в 5–6 градусов что на улице, что в натопленной комнате и т. д. и т. п. Поэтому неудивительно, что в письмах возникают порой странные, казалось бы, просьбы, например: «Привезите мне, пожалуйста, самые дешевые, самые простые недлинные валенки… Здесь зимой так мерзнешь, как нигде в России» (1945, с. 380). А причина одна — бедность, все деньги теперь уходят на ребенка. Се ля ви — как говорят французы в таких случаях.
Но наконец настает время практики, которая для любознательного студента-геолога или географа прежде всего проверка теорий на местности. Так, следы вулканической деятельности в прошлом Русанов изучал под руководством профессора Лакруа. Летом 1906 года он знакомится с потухшими вулканами Центрального Французского массива, которые произвели на будущего геолога сильное впечатление, о чем он поведал родным в письме от 13 июня:
«Какие чудные картины я видел, и не только видел, но проникал в их научный смысл! На вулканах Оверни под руководством опытных профессоров передо мной открывалась вся глубина и сложность структуры нашей планеты, раскрывалась полная захватывающего интереса и разнообразия ее история!
Я поднимался на самую высокую гору Франции — пик Sancy. Пробираясь по снежным и ледяным откосам ее, я должен был бороться с ледяным ветром, готовым сорвать и сбросить в открывающуюся под ногами бездну» (1945, с. 380). Эти первые учебные маршруты произвели на Русанова, впервые оказавшегося в горной местности, такое впечатление, что он забыл о том, что высшая точка Франции как-никак гора Монблан в Савойских Альпах почти на три километра выше, но такая ошибка свидетельствует не столько об отсутствии знаний, сколько о переполнявших великовозрастного студента чувствах. Видимо, чтобы профессия не показалась будущим геологам слишком приятной, их отправили повыше в горы (отнюдь не Альпы или Кавказ) в начале полевого сезона, когда в горах еще не сошел снег, который и произвел на будущего полярного исследователя должное впечатление. Знал бы он, с какими льдами и снегами, не говоря о ветрах, он повстречается всего год спустя… Однако важнее, на наш взгляд, неподдельный интерес к будущей профессии, который сквозит буквально в каждой строке письма, желание разглядеть неизвестное за картиной открывающихся пейзажей — то, что делает исследователя исследователем в отличие от пресыщенных повседневностью туристов и других экскурсантов, то и дело встречающихся в самых отдаленных уголках в поисках дешевых впечатлений.
К сожалению, нам неизвестны его письма, в которых он наверняка описал родным свои впечатления от посещения извергающегося Везувия, куда Лакруа организовал поездку для наиболее одаренных студентов немного позднее. Можно не сомневаться, что маститый профессор довел до своих подопечных разницу в вулканических процессах древней Оверни или современных Везувия и Мон-Пеле, которая на местности выглядела весьма «весомо, грубо, зримо», как и картина происходящего на глазах выходца с Великой Русской равнины, где чего-либо подобного не могло быть по природной ситуации. Свой вклад в разгул разбушевавшихся стихий с потоками раскаленной лавы и обстрелом вулканическими бомбами, несомненно, внесла и картина людского горя несчастных жителей, потерявших при этом и жилье, и урожай, и надежду на будущее. Оказывается, природная катастрофа имеет еще и определенный социальный смысл, к поиску которого Русанов питал склонность с молодых лет. Где-то в архивах Сорбонны, возможно, до сих пор хранится его отчет об увиденном и пережитом на склонах Везувия.
И тем не менее боль утраты не отпускает его… «Недавно один мой знакомый, — пишет Русанов отчиму в конце
1906 года, — спросил у одной моей знакомой: “Что поделывает Русанов?” — Она ответила: “О, он по-прежнему влюблен в науку”.
…Я не так скоро изменяю своим симпатиям» (1945, с. 380).
За легким порханием чьих-то фраз и обрывков разговора не так трудно угадать и боль незаживающей душевной раны, и недовольство молоденькой француженки, раздраженной тем, что симпатичный и не всегда понятный русский предпочитает тратить время на науку, а не на хорошеньких женщин.
Но все-таки постепенно жизнь берет свое, сквозь мрачные завалы прошлого пробивается окружающее светлое, которое Русанов учится заново воспринимать, словно очнувшись от пережитого кошмара, о чем свидетельствует продолжение того же письма: «Как хорош Париж! Только зная язык, только живя его умственной жизнью, можно понять, какая тут кипучая, страстная, огненная жизнь. Кстати, вчера я был на прелестной лекции Шарко, недавно вернувшегося из полярных антарктических стран; в зале было около пяти тысяч человек, яблоку было негде упасть.
Заранее обещаюсь писать вам очень редко — у меня нет совершенно и буквально минуты времени; непрерывно интенсивная. интересная, яркая, часто захватывающая работа (подчеркнуто мной. — В. К.). Я не могу представить, что я мог бы жить в Орле, где какая-нибудь одна паршивая лекция — исключительное событие, митинг — небывалая вещь, хорошо исполненная вещь — счастливая случайность… Я ценю не внешнюю сторону Парижа (бесспорно и она прекрасна), а его культурность, его интеллектуальность!..» (1945, с. 380–381).
Видимо, его душевные раны были так тяжелы, что в своем восприятии окружающего мира он теперь опирается уже не на эмоции, а только на разум, не доверяясь сердцу, которому, как известно, не прикажешь. Лекция Шарко, видимо, заставила его вспомнить те же проблемы, которых он два года назад касался в письме к военному министру Сахарову — ждет своего часа зерно, запавшее в его душу во время плавания морем из устья Печоры в Архангельск более трех лет назад. Странная эта штука — Север с его специфической бациллой, подхватив которую, человек не может излечиться от нее уже всю жизнь, чему современная наука так и не нашла объяснения.