Можно сказать, родители с обеих сторон представлены были родственниками, друг друга достойными. По маминой линией – откровенной дурехой бабусей, охорашивающейся постоянно, кокетливой, как институтка, а по папиной – дедом, сбрендившим в сторону прямо противоположную. Опорки, в которых он шаркал, изношены были до такой степени, что превратились уже в изделие, будто выполненное по заказу для персонажей из пьесы "На дне". Ван-Гог создал из подобной обувки шедевр, так и названный: "Башмаки".
Между тем, одетый как оборванец, дед лицом оставался не только благообразен, но утончен, аристократичен. Высоколобый, светлокожий, в очках с овальными стеклышками, тогда устаревшими, но после, спустя эдак лет семьдесят, снова вошедшими в моду. Усы, бородка, как ни странно, холеная. Когда насильно его впихивали в папин костюм, каким еще молодцом смотрелся! Сидя рядом с шофером в казенной «Волге» был просто неотразим.
Но помимо причуд у деда имелся и крупный, и уже непростительный недостаток: откровенное ничегонеделанье, неучастие ни в чем.
На пенсию вышел, ни дня не промедлив. Врач-дерматолог, с опытом ссыльно-сибирским, где сифилитики толпами к нему стояли, и он их вылечивал – верю! Есть доказательства. В малолетстве у меня же самой случилась экзема. Сквозь забинтованные запястья желто, зловонно сочился гной. К каким только знаменитостям не таскали! Но очередной светила, вторя прочим, заключал: все это на нервной почве.
Каково это было слышать, оскорбления такие! В благополучии, холе, "нервная почва" – откуда?! Но язвы все больше воспалялись. Воображаю, как ужасалась моему будущему мама, суеверно, как ей было свойственно, казнясь: за что!
От отчаяния, наверно, обратились к деду. Он тогда уже в нелюдимость погрузился с головой. Целыми днями что-то читал, затворившись. Даже к столу общему не выходил. Домработница взывала: Михаил Петрович, откройте, обед несу! Дед, вроде как не дослышивая, переспрашивал: что-что? И отодвинуть задвижку-шпингалет не торопился.
Из кельи его несло затхлостью. Пяти-шестилетней удавалось еще на диване сбоку примащиваться, где он среди книг возлежал, но их становилось все больше, неприятный запах усиливался, да и надобность в моих посещениях постепенно отпала.
Хотя от напасти экземной именно он меня избавил. Процесс излечения стерся, но результат налицо: болячки те детские никогда больше не возобновлялись. Но и признательность деду растворилась, а удержался, напротив, укор: действительно, эгоист. Знания, способности, как скупой рыцарь, запрятал, отгородившись от всех.
К таким выводам я, правда, пришла, не без подсказки мамы. Ответственность за наше воспитание в ней не умолкала никогда. Любая мелочь в ее изложении получала нравоучительную окраску. Я всем советам ее внимала с раскрытым ртом и ставши взрослой, и уже выйдя замуж. Что вовсе не значит, что я им следовала, но выслушивала с наслаждением. И готова бы слушать теперь маму мою, иной раз наивную, склонную к упрощением, но и к прозрениям тоже. Округлив небольшие, с жемчужным блеском глаза, понизив голос для большей выразительности, она выговаривала: самое страшное, Надя, безразличие, ко всему, ко всем.
Дед в такую готовую схему укладывался. В последний раз мне пришлось с ним соприкоснуться, когда неуспехи мои в математике достигли черты уже роковой: пересдача грозила, чуть ли не второгодничество. Тут и припомнилось, что в Харьковском университете дед первый курс на математическом факультете проучился, откуда был вычищен за неблагонадежность. Восстановиться после позволили только на медицинском. Тогда уже, значит, к точным наукам допускались только проверенные.
Вот ведь какая темная штука – генетика. Дед, пусть и в начале века, алгебре, геометрии ну и чему-то еще, мне не ведомому, обучаясь, получил внучку, которая и в арифметике ни в зуб ногой. Меня это нисколько не обескураживало: справившись кое-как с временной трудностью, твердо знала, что тут же, получив свою тройку, выкину ненужный мне мусор из головы. Чуть только потерпеть.
Дед объяснения начинал терпеливо, приветливо, но с фразы, о способностях к педагогике не свидетельствующей: ну это же, Надя, так просто…
Не претендуя на сообразительность в данной области, я, все же уязвленная, закипала, утрачивая начисто способность что-либо воспринимать. Дед глядел с удивлением. И по темпераменту мы сильно разнились. Ждал. Прищур сквозь очки, снисходительная улыбка, что уже буйство вызывало. Тетрадки, учебники летели со стола. Опять никакой реакции. Только взгляд уплывал в окно: там черемуха зацветала. О чем-то он думал, что к занятиям нашим никакого отношения не имело. Но об этом я уже не узнаю никогда.
А на четырнадцатилетие вдруг от него получила подарок: иллюстрированное, юбилейное издание «Нивы» под названием "Девятнадцатый век". Вручено оно было с торжественностью, деду не свойственной, да и не оправданной внешними данными лишенной обложки, обтрепавшейся книги. Как и бывает, потом оценилось. "Девятнадцатый век" обрел достойный коленкоровый переплет и в путешествия пустился повсюду, куда нашу семью ни заносило. Удача: вывезти удалось. Теперь он здесь, в США. Реликвия. Знал бы дед, знал бы хоть кто, что нас ждет, что там может случиться, в будущем.
Дед был еще жив, когда пьеса Сартра "Альтонские затворники" всколыхнула если не совпадением, то сходством. Тогда уже, пусть неосознанно, ключи подыскивались к загадке его отшельничества. Но отсутствовало еще очень важное: тот сердечный толчок, зовущий дознаться правды.
Мне было известно, что папа с родителями из сибирской глубинки в столицу прибыл к концу двадцатых. Припозднились (и сильно) к дележке пирога. Друзья их, Рыков, Бубнов, Куйбышев утвердились уже в кремлевских апартаментах, а новоявленным провинциалам досталась комната в коммуналке. Но в гости их звали, в те самые "белые коридоры", описанные Ходасевичем, где наличествовал и царский сервиз с золоченым двуглавым орлом на белом фоне, что вожди поделили по-братски: кому кофейные чашечки, а кому бульонные, и блюда, салатницы по семьям разбрелись, в кремлевском теперь общежитии соседствующими. И вот там, в присутствии юноши Вадима, произошел инцидент, глубоко запавший, о котором я не раз в папином изложении слышала.
Поначалу все мило, чинно, хозяева угощают, гости благодарят. И вдруг моя бабушка, в честь которой меня и назвали, чашку хрупкую вверх дном опрокидывает, зрит клеймо с орлом и, в гневе из-за стола вскакивая, выдает примерно следующее: мы, мол, за это кровь проливали, чтобы вы потом… Решительно: уходим, Вадим, ноги моей больше… Ну, в общем, сюжет повестей Юрия Трифонова.
Папа, рассказывая, каждый раз умилялся. Но иной раз с комментариями, осторожно, вступала мама: "Понятно-де, конечно, но все же невежливо. И, слышишь, Надя, скандалов следует избегать, Хотя, разумеется, – мельком на папу взгляд – Надежда Георгиевна имела право".
Сама мама не имела. Никакого. Из ее родни в революции никто не участвовал. Отца, поляка, варшавянина, студента юридического факультета, в Первую мировую войну мобилизовали, он на фронте до маминого рождения погиб. Как можно догадаться, не на стороне красных.
Впрочем, и скандалистке-бабке следовало бы не вопить Кассандрой, а оглядеться повнимательнее. Папа об этом не рассказывал, но, судя по датам, переезду Кожевниковых в Москву предшествовал массовый отстрел меньшевиков в Сибири. А именно в этой партии состоял Михаил Петрович, мой дед.