– Что произошло? – попробовал уточнить Кортэ, падая на колени рядом с людьми. – В какой-то момент мне стало страшно, вдруг вы тут все…
Нэрриха не договорил и обреченно махнул рукой, склонился над Энрике и кончиками пальцев тронул его ожог. Плясунья снова плакала, даже не пробуя внятно ответить. Кортэ и не повторил вопрос, ощутив незнакомое и, видимо, свойственное новому кругу опыта: возможность впитать, оттянуть на себя часть болезни. Энрике застонал, шевельнулся. Попытался сесть, хрипя и упрямо цепляясь пальцами за скалу. Пришлось помогать. Благо, Хосе уже мог видеть и тоже не стоял без дела: стащил рубаху и старательно прилаживал мокрую ткань на обожженную спину служителя.
– Он точно сказал, нас спасать – себе дороже, – неожиданно внятно и спокойно прошептал Энрике. – Всё пошло криво. Он предупредил: будет трудно, но если не вплетать в танец черных мыслей и не допускать греха, пройдем по краю и зацепим то, что нам нужно, не тревожа тьму, и не пробуждая худшее…
– Мама прокляла того нэрриха ещё в городе, она последнее время всех проклинала, – всхлипнула плясунья, вскинулась и жалобно глянула на Кортэ. – Она не со зла! Хотела, чтобы её боялись и не лезли ко мне. Это я виновата, я одна, понимаете? Кто заставлял меня злить того нэрриха, кто тянул за язык? Дон Ноттэ прав, бесы, кругом бесы, они подлые, они даже плату берут не с тех, кто грешен. Чтобы мне здесь было – уже как в масле кипящем.
– Все мы хороши, не наговаривай на себя, – мрачно усмехнулся Энрике, нащупывая ладонь плясуньи. – Лупе, ты одна и исполняла то, что было испрошено. Вот прочие… Я видел только тебя и думал о том, что недопустимо. Старуха злилась на меня и боялась нэрриха.
– А поподробнее? – насторожился Кортэ. – Где Ноттэ?
– Мама, – снова всхлипнула плясунья, безнадежно поникла, не делая попыток встать.
– Не знаю ничего более, не помню, – устало качнул головой Энрике. – Пляска суть бесовство уже потому, что забирает человека целиком, выворачивает его и кажет миру изнанку души, мрак её и ересь… Ноттэ нас всех вывернул и использовал для дела, но изнанка наша оказалась слишком черна, испоганила замысел. Последнее, что я смутно помню, это его приказ хватать Лупе и уводить вверх, за скалы.
– Лупе, – одними губами улыбнулся Кортэ, отмечая трогательное отношение и это сокращенное, ласковое имя.
Ладони после соприкосновения с обожженной кожей на спине служителя саднили и чесались, хотелось погрузить их в воду и старательно омыть, избывая чужую боль. А еще было очень страшно встать и выйти на площадку из-за обломка скалы. Не находилось ни одного удобного или хотя бы достоверного объяснения отсутствию Ноттэ, кроме самого худшего и неутешительного. Плясунья снова зашептала о маме, склонилась ниже и тихонько заплакала на плече у Энрике, понимающего её и готового беречь. Кортэ закрыл глаза. Он бы мог теперь задать сто вопросов… и не смел даже мысленно обозначить первый. Он не желал спрашивать ни о чем. Не нуждался в ответах, потому что вряд ли они устроят. И уж точно их – не отменить.
– Когда я заболела, мама спрашивала у крови, – шепнула девушка. – И сказала: нет надежды. И еще она что-то делала. Я знаю, умею чувствовать такое, но никогда сама не делаю, оно – зло. Говорила ей: оставь, не гневи Бога. А она – мне все равно, как платить, пусть сбудется. Вот и заплатила… – плясунья выпрямилась и виновато глянула на Кортэ. – Безликая тут гуляла, я знаю. Долги взимала. Прости, если можешь. А не можешь… так взыщи. Мама многовато попросила и одна не расплатилась. Вот так… Иди, я боюсь в ту сторону даже смотреть. Плохо там.
Кортэ жестом предложил гвардейцу остаться рядом с прочими, поднялся на ноги и нехотя, с тяжелым сердцем, обогнул камни, сделал последние шаги по тропе, по грубо вырубленным подобиям двух ступней – длинных, косо уходящих вниз, местами выкрошенных временем и стихией.
Площадку, избранную Ноттэ для танца, по-прежнему покрывала вода, хотя слой её стал тонким, не более полуладони. По поверхности невнятно, как озноб по коже, гуляло волнение. Кортэ уже опустил стопу к самой воде – и не решился шагнуть, вглядываясь в движение – встречное, противоречивое. Ни течение, ни молчащий ветер, не могли породить подобного. А еще на воду не ложились блики, матовая её тусклость выглядела обманом, недоброй загадкой. Нэрриха так и стоял, замерев на полушаге и ожидая внешнего знака, проясняющего происходящее. Лишь когда туман схлынул, когда солнце неуверенно нарисовалось бледным кружком в серости над головой, – тогда Кортэ шагнул на площадку. Волны прекратили метаться и побежали ровной чередой холмов и впадин – к берегу, к тропе.
– Нот! – тихо, одними губами, шепнул нэрриха, не отводя взгляда от скорчившегося, черного тела поодаль. – Да отзовись же!
Сын тумана сделал несколько крадущихся шагов, окончательно убедился: плясунья права в худших своих страхах, именно старая цыганка лежит ничком. А дальше, в колышущихся струях тумана – доброго друга Кортэ, вплетенного в его имя – обозначилась вторая фигура. Мужская: некто стоял у скалы, и это просто обязан был оказаться Ноттэ!
Кортэ упрямо, не веря себе, растянул губы в улыбку: мол, Ноттэ жив, всё замечательно… Он чуял подвох, но так надеялся обмануть его, вслух выговорив имя…
– Ноттэ, – сын тумана еще раз назвал имя учителя, не ощущая уверенности.
Мужчина оттолкнулся от скалы и медленно обернулся. Уже начало движения показало: это не Ноттэ. Иная фигура – массивнее, выше. И само движение не знакомо.
– Мне следовало догадаться, кто затеял глупость, – глухо и басовито отметил голос этого нэрриха, и был он смутно знакомый, тусклый. – Безнадежное дело, начатое на одном упрямстве, но, вопреки всем законам мира и заветам высших, успешное.
– Оллэ? – ещё тише шепнул сын тумана.
Тот, кто стоял у скалы в обрывках тесной чужой одежды, действительно был сыном западного ветра, старшим, покинувшим мир по чужой воле, да так, что назад нет дороги. Кортэ помнил пояснения Ноттэ относительно таинственной возможности похищения раха и сам догадался о прочем – о том, что в итоге для опустошенного нэрриха пресекается жизнь и утрачивается надежда вернуться в мир.
И все же Оллэ теперь снова жил. В своем привычном облике он стоял здесь, у скалы. Был весь бледный, болезненно осунувшийся, с темными провалами щек и глубоко запавшими тусклыми глазами, с неприятным синюшным оттенком кожи.
– Где он? Где Ноттэ? – еще сильнее насторожился сын тумана, вовсе не желая знать ответ, но уже не имея сил не спрашивать.
Оллэ огляделся, сел прямо в воду, устало прикрыв глаза, зачерпнул полные ладони и умылся. Подставил лицо первому лучу солнца, прорвавшему туман… и улыбнулся. Ему было хорошо, он явился сюда невесть откуда и – как осознал с растущим отвращением Кортэ – полагал произошедшее вполне удачным для себя.
– Где Ноттэ, чёрт тебя задери?
– Важнее понять: чего он хотел, обратившись к сердцу отца ветров? – отозвался сын шторма, и его бледно-голубые глаза блеснули широко – и сразу потемнели в сосредоточенном прищуре. – Ясно, что он вернул меня по старому долгу ученика, к тому же оплатив новый долг: свою победу над предателем Эо, добытую не без помощи… Но зачем вернул? Всё же сделанное существенно превышает размер благодарности.