Эспада сидел, устало повесив голову ниже плеч. Он нехотя выпрямился, потянулся, блеснул упрямой улыбкой. Стало видно: лицо его осунулось, волосы на лбу слиплись, мокрые насквозь. Кожа лоснится от пота, даже пояс штанов стал темным по краю. Зоэ всмотрелась внимательнее и убедилась: да, танец утомил дона Эппе, его скулы обозначились резче, губы утратили цвет, стали вовсе серые. Пальцы – первый раз Зоэ увидела такое у дона Эппе – дрожат…
– Ты опасна, – королевский пес задумчиво повел бровью. – Ни бой, ни девки в самых неразумных количествах не изматывали меня и вполовину так, как… наш танец. Я упирался, как мог, но толку было не больше, чем от сопротивления колоса – серпу. Еретичка, танцуй одна. Первый раз признаю поражение… и рад. Эй, рыжая, лови.
Эспада нащупал кошель, добыл несколько монет и кинул девке. Тяжело вздохнул, вытер лицо смятой рубахой. Немного постоял, удерживая в дрожащей руке оружие в ножнах, как палку. Снова улыбнулся Зоэ.
– До чего ты довела меня! И рад бы согрешить, а танец выпил силы, окончательно. Весь я погас и, хуже, протрезвел. Н-ну, пойду молиться. Славное дело, мордой в пол, на коленях… отдых. – Дон Эппе спотыкающейся походкой потащился по ступеням вверх, замер, пройдя первые пять, обернулся, нахмурился. – Что ты бубнила о южном ветре?
– Он родня тебе, – припомнила свои ощущения Зоэ. – Точно, да… Это что же получается: люди, хоть бы некоторые, немножко нэрриха?
– Тот, кто решится на танец с тобой, должен быть дурнем, и на всю голову, даже если он целиком нэрриха, – буркнул Эспада и отвернулся.
Зоэ поглядела на секретаря, рассеянно озирающегося и трущего в пальцах прядь волос рыжей. Постояв еще немного, пока было слышно, как Эспада шаркает по лестнице и ругается вполголоса, Зоэ дернула плечом и зашаркала в сторону часовни. На ходу она сказала в никуда, стене, что провожатые ей не требуются. Рыжая хихикнула, завозилась, прибирая звякающие монетки и что-то многообещающе шепча секретарю.
Брести по полутемному коридору нижнего этажа было прохладно, тень казалась приятна взгляду, редкие косые конусы света от высоких узких окошек обозначали дорогу и выглядели столпами духовной Башни: бесплотными, но такими очевидными и яркими… Вот только – увы – с каждым шагом наваливалась, сполна давая себя оценить, непосильная усталость. Ноги подкашивались, пот заливал глаза. Танец, оказавшийся слишком странным, запоздало мстил плясунье. Шаги делались все короче, и наконец Зоэ сдалась и сникла у стенки, на полу. Сперва села, а затем легла, прижимаясь лбом к холодному мрамору, ощущая себя той самой тряпкой, упомянутой Эспадой – затоптанной, ветхой.
– Прирежу всех, – без намека на стихи пообещал знакомый голос. Говорил Альба так встревоженно и искренне, что сердце защемило. – Так, обними за шею, крепче держись. Отнесу домой и запру, и никаких танцев. Я бываю строг, вот увидишь.
– Аль, – едва слышно выдохнула Зоэ, улыбнулась счастливой детской улыбкой и провалилась в сон.
Там было глухо и мрачно. Дворец во сне тоже имелся – но словно бы вымерший. Зоэ бродила по пустым галереям, вслушиваясь в мертвую, опасную тишину. Из-за окон в залы затекал серый свет, какой-то мертвый, жидкий. Сами окна были высоко, не заглянуть в них, не понять: то ли солнышко вылиняло, то ли ночь побледнела… Зоэ шла и шла, упрямо закусив губу и поочередно заглядывая во все двери. Вслух звать людей она не решалась. Оборачиваться и оглядываться тоже казалось немыслимо.
За спиной – Зоэ не видела, но отчего-то точно знала – крался зверь. Чудище, повзрослевшее и вылинявшее из шкуры тех мелких страхов, что таятся в тенях и пугают детей, а поднатужившись, и взрослым внушают опаску. Этот зверь заматерел и отяжелел, откормился сочными кошмарами, напился спекшейся крови ночных бед и стал велик: бесшумнее мрака, сплошь сотканный из ужаса, готовый проглотить всякий крик и еще вырасти, питаясь плотью растерзанной отваги. Зверь подкрадывался, спину щекотал ледяной пот, и хуже всего было то, что зверь даже не дышал… Зоэ шла быстрее и быстрее, срывалась в бег, ощущала себя мухой, все более вязнущей в липкой паутине неопределенности. Она двигала ногами, она всем телом налегала, рвалась вперед – и не ощущала свободы движения, словно стала куклой на нитках, покорной, обреченной исполнять чужую волю. Весь мир вокруг – он фальшивый, он чья-то игра. Или хуже: ловушка!
На полу в некоторых залах валялись безделушки – платки, веера, монетки, черные четки, похожие на связку высохших жуков… Некоторые вещи были почти цветными и еще имели тень, иные вросли в серость и стали едва различимы, пустота высосала из них суть, как мозг из вываренной кости.
Зоэ продиралась сквозь бесконечный дворец, стены которого сделались так тонки, что пустота выгибала их извне, уродовала, сминала. Поверхность дверей лопалась под пальцами старой паутиной, она была на ощупь – тончайший иней, она стекала с горячих рук каплями нервной дрожи… Зоэ спешила, из последних сил надеялась уйти, покинуть дворец, вырваться… Но уперлась за очередной дверью… в ограду балкона.
Стало окончательно плохо: впереди пропасть, под рукой обжигающе-ледяной мрамор, в спину давит упругая пустота. Серый свет сочится отовсюду, как болотная жижа. Серый свет заливает глаза, он страшен, как и окружающее беззвучие.
Желание сдаться, признать пустоту – непобедимой, растёт в душе, понуждает сесть, обхватить колени руками, сжаться, окончательно стать маленькой беззащитной девочкой, не способной бороться с тем, что захватило дворец и справилось с иными людьми, взрослыми и многочисленными. Как же спастись ей – последней? Проще скукожиться, делаясь незаметнее, и остыть на ледяном мраморе, утратив даже тень, чтобы в какой-то момент исчезнуть. Чутье подсказывает: именно так сгинули иные пленники жуткого места…
Зоэ прокусила губу до крови, упрямо вытянула руку и раскрыла ладонь так, как бабушка учила давным-давно, в полузабытом счастливом и простом детстве.
«Твоя рука – цветок, из тугого бутона сжатого кулака он распускается, почуяв рассвет, начало танца. А затем прячется вновь, чтобы еще и еще раз улыбнуться солнышку… бережно раскрывай лепестки пальцев, плавно, они – живые. И ладонь твоя не пуста, она чашечка с нектаром пьянящего танца, знай это, чувствуй вес танца и силу его роста, радугу радости-росы и аромат вдохновения, подобный пыльце. Соцветие ладони медоточиво и притягательно, только так! Иначе ни единая пчелка не почтит лепестки прикосновением»…
Удерживать руку делалось все сложнее, серость наваливалась со спины, сгибала. Позади тишина так разбухла, что Зоэ не сомневалась: там нет уже и самого дворца, зверь пожрал его. Слизнул каждый след, заглотил все мелочи – веера, монетки, шейные платки, жучки четок. Теперь зверь притаился за спиной. Огромный, он безмолвно навис и острым клинком взгляда трогает кожу, примеряясь взрезать – и пронзить душу насквозь. Не решается нанести последний удар пока лишь потому, что след недавнего танца еще не остыл, он излучает надежду.
Зоэ снова раскрыла цветок руки, хотя пальцы свело судорогой… Хотя серость затуманила зрение.
Глаза уже не смогли увидеть того, что коснулось ладони. Оно было слабым, невесомым, едва способным двигаться. Оно нуждалось в нектаре вдохновения. Зоэ заставила губы улыбнуться: самый последний цветок в пустом мире все же дождался гостя. Щекочущее ощущение оживило руку, неодиночество помогло спине выпрямиться. Зоэ слизнула корочку крови с прокушенной губы и, преодолевая сопротивление давящей пустоты, стала оборачиваться к страху. Ну и пусть за спиной пропасть. И даже если мрамор перил исчез – пусть! Кем бы, чем бы ни был зверь, Зоэ теперь желала увидеть свой страх, глаза в глаза. Она отказалась убегать!