Выяснилось, что помнит лишь один человек. Юрист Коченов.
– Из жестяных кругляшков, – сказал он, – куда клали вафельки, самый малый кругляш стоил десять копеек, а дальше: двадцать, тридцать…
– А самый большой?
– Не помню. У нас, кажется, больше и не было.
– А у нас было… – И я гордо добавил, что самый-самый большой кругляш стоил целый рубль. Я лишь один раз видел, как его брали.
– Да, – подтвердил Коченов. – Рубль до войны – это были большие деньги.
Ну и далее, такие воспоминания, что на вафельках были имена, что жестяные кругляши окунались в воду, а мороженое доставали ложкой из баков, покрытых серебристым инеем, потому что баки были погружены в дробленый лед…
Про вкус того самого довоенного мороженого речь так и не зашла, потому что это была бы еще одна история, которую я здесь расскажу.
А дело в том, что у того, довоенного мороженого вкус был особенный и цвет особенный, оно было желтоватого цвета и как-то по-особенному пахло. Не сливками и тем более не порошковым молоком, а как-то иначе. И этого запаха и вкуса я уже после войны не встречал никогда. И если я начинал рассказывать про этот самый цвет-запах-вкус, опытные люди с мудрой усмешкой произносили, что в детстве все так и бывает, что кажется и вкусней, и лучше. Но мне и самому стало казаться, что я вспоминаю то, чего на самом деле нет.
Но однажды на краю города Саратова, где я проходил в армии службу, я наткнулся на какую-то доморощенную мороженщицу, которая торговала мороженым в стаканчиках. И я по-солдатски торопливо, сгорая от пыльного зноя, куснул от края и – обомлел. Это было мороженое моего детства! И цвет, и вкус, и запах… Я даже вернулся к женщине, хотя успел отшагать пол-улицы, и от нее узнал, что мороженое это не просто сделано на натуральных продуктах (видно, женщина подрабатывала, и это было частное домашнее производство), но в нем было яйцо. Только и всего. В нынешнее мороженое яиц не кладут.
А потом случилось мне побывать впервые в жизни в Италии с делегацией писателей, и меня уверили, что Италия – родина мороженого и нет такого мороженого, которое бы здесь не продавалось. Разговор происходил в одном из уютных ресторанчиков, где нас угощали, и я тогда рассказал историю моего мороженого из детства, и про яйцо тоже не забыл упомянуть. И тут наши заботливые хозяева кликнули официанта и что-то ему объяснили. А потом ужин закончился, но все терпеливо ждали, поглядывая в сторону кухни и на меня. Итальянцам очень хотелось доставить мне ту самую радость открытия «мороженого из детства», которое бы я испытал.
И вот его принесли на крошечном блестящем подносе и поставили передо мной. У всех на глазах, смущаясь от такого внимания, я взял в руки серебряную вазочку и такую же серебряную ложечку и стал пробовать… Это оказался просто желток с сахаром, то, что у детей зовется «гоголь-моголь»! Но мне заглядывали в лицо, ожидая моих восторгов, и я их изобразил, как же иначе! Но любимого мороженого из детства я больше в Италии не заказывал. Да я там и не бывал.
В нашу компашку попадает некий Чижиков (Чижик), одноклассник, который, бросив камень, разобьет мне голову, шрам вверху лба так и остался навсегда. Помню, я нагнулся к земле, и в это время голова от удара загудела колоколом. Но боли я сразу не почувствовал, а заплакал лишь, когда брызнула струйкой кровь. Мать не растерялась, она вообще была к таким неожиданностям готова, и, как сейчас помню, соседке Сутягиной под ноготь воткнулась заноза, кусок щепки, и мать ловко ножничками занозу извлекла. И сейчас, жестко приказав мне не выть, она достала марганцовку, промыла мне рану и крепко завязала бинтом. Так, героем, с перевязанной головой, я и объявился в школе, как знаменитый герой Гражданской войны Щорс в одноименном кинофильме… «Голова изранена, кровь на рукаве, след кровавый стелется по степной траве…»
И вот что было: во дворе школы ко мне при всех подошел Чижик, подошел и попросил прощения, и это меня пробило более, чем его удар. Мы с ним даже подружимся, но ненадолго. И он, и класс останутся в Люберцах, а я уеду. На фотографии первого класса – она единственная, сохранившаяся с того времени, – рядом с учительницей Анной Михайловной сидит, чуть наклонясь вперед и втянув шею, мой Чижик, у него, оказывается, большие темные глаза и выразительные губы. А я в своей праздничной матроске где-то в самом верхнем ряду третьим от края, правда, по соседству с моей школьной любовью Верочкой Овчинниковой, которая чуть ниже и наискось. У нее золотые волосы и ярко-голубые глаза, а на фотографии видно, что она к этому дню тоже принарядилась: на шее косыночка и какой-то немыслимый цветок.
Вера Овчинникова жила на другом конце Люберец, за ремеслухой, в которой потом будет учиться Юрий Гагарин, и горсоветом, в стандартном двухэтажном доме, где имела комнату семья моего дяди, брата мамы, которого я почему-то прозвал Папанька, ударение на втором слоге, о нем речь впереди.
Вера поразила меня тем, что всегда была нарядной, всегда с большими бантами, которые еще больше подчеркивали голубизну глаз. Однажды я осмелился ее проводить, но возле ее дома подошел какой-то пацан, сурово посмотрел в мою сторону, увел ее, и она послушно с ним ушла, не оглянувшись, словно меня не было.
Я до сих пор вижу въяве эту картинку, как он что-то ей недовольно пробурчал, а она покачала головой и, чтобы скрыть смущение, ступила на деревянный цоколь, который опоясывал дом на высоте полуметра, и пошла по нему, в одной руке портфель, другой рукой она опиралась на плечо мальчика, и так, балансируя и продолжая начатый и, видимо, неприятный для нее разговор, они уходили далее и далее, а когда стенка закончилась, они завернули за угол. А я со своим портфелем забыто стоял.
Вот такая история. Но у нее есть продолжение. Это случилось сразу после войны, году в сорок шестом, когда мимо нас с Валькой Пешкой – мы стояли у обочины тротуара и вели разговоры о будущей работе – прошла фигуристая девушка, я ее и не признал, уж больно взрослая для нас, двух послевоенных заморышей. Но Пешка, проследив взглядом, произнес небрежно, как умел это делать, что это Верка Овчинникова… Ишь буфера выставила!
Потом и я несколько раз встречал ее на нашей улице, но опять же не осмелился подойти, она была почти дамой, а не той одноклассницей, которая доступна для общения. А еще через несколько лет я с удивлением узнал, что вышла она замуж за Виктора Паукшту, то есть нашего Витю, который приходился дядей Сашке Воронцову. И это смутило, поразило меня: Витя хоть и был поперву наш довоенный дружок, но к описываемому времени уж точно был зрелый мужчина, фронтовик, а Вера-то хоть расфуфырилась, но оставалась моей ровесницей.
А вот еще через годы, даже через многие годы, у меня на работе вдруг раздался звонок: Вера, бывшая Овчинникова, разыскала, увидав меня по телику, и пригласила на встречу нашего класса, который, оказывается, просуществовал до самого выпуска, а теперь собирается каждый год у Веры на квартире.
Однажды мне в лицах такой сбор своего класса через много лет рассказал бывший летчик и писатель Анатолий Маркуша. Никто никого не узнает, все изменились, постарели и т. д. Картина не из приятных, но мне она не угрожала, у меня не случилось во время моего бродяжничания за войну – по детдомам и по тылам – своего постоянного класса. Я едва ли помнил, а чаще вовсе не помнил не только одноклассников, но и учителей. Да и как их помнить, если улица и рынок были моей главной школой. А вот этот был моим первым классом в жизни, и он не мог забыться навсегда. К тому же в доме чудом сохранилась фотография первого класса, я даже помню, как нас снимали у стены нашей деревянной школы, и в самом верхнем ряду, третий слева, стою в своем праздничном матросском костюме я, а ниже и чуть правей – Верочка Овчинникова, девочка с пухленькими щечками и роскошным бантом на груди.