Он замолчал и потянулся к котелку с водой. Тут только я заметил, что он порядком до этого выпил. Он слазил в лодку и вытащил начатую поллитровку.
– И кто ее только пьет? – сказал он, морщась и наливая в кружки.
Мы деликатно отказались. Он, передергиваясь и запивая водой, опрокинул водку в себя, остаток вылил в озеро!
– Пусть рыбам… Они тоже человеки! Не могу один, – вдруг сказал он. – Не могу, что толку, что я вижу Селигер. Красиво, а сказать некому. Рыбу поймал, огромную, в жисть таких не ловил, а кому похвалишься… И честное слово, даже рыбалить расхотелось. Пойду за ягодой, такие я тут места знаю, ахнешь! Залежи и россыпи! А на кой шут они мне, все эти залежи, если мне всего кружка и нужна-то… Да я у старух на турбазе куплю, и дело с концом. И вот получилось, что вроде бы я сам себе не рад стал, а только увижу огонек, правлю туда, чтобы не одному быть…
Он ушел спать, захватив с собой бутылку. Утром, совсем рано, он грубо затарахтел мотором и, нарушив серовато-спокойный рассвет на воде, отплыл в озеро. Потом раз или два мы видели его. Он бешено, на полной скорости, резал волну и не смотрел по сторонам. Он по-прежнему был один и, казалось, убегал от самого себя.
Селигер в ветреную погоду кажется больше, оттого что переплыть его гораздо труднее. А тут еще началась буря с дождем, ветром и всякими неприятными холодами, а по ночам казалось, что сюда летит экспресс, такой в нас врывался лязг и грохот. И много раз тот экспресс смерчем пролетал над нами, грозясь переехать и разнести на куски. Что бы я ни говорил себе о цивилизации, о человеке, который покоряет природу, но в жуткой черноте разыгравшейся стихии, оставшись наедине с одичавшей природой, чувствовал, что подчас берут верх силы первозданные, и испытывал первобытный страх и полную свою беспомощность.
Наша палатка качалась и дрожала – и чудом оставалась на земле, когда ей следовало бы как шару-зонду стремительно умчаться в атмосферу. А в наших беспокойных стенах она медленно, как лодка, плавала невесть где, возвращаясь к утру на старое место. Отсидев двое суток под злыми стреляющими отвесно брызгами, мы однажды утром вылезли наружу и, несмотря на черное, совершенно беспросветное настроение, вдруг рассмеялись. Нам было весело, как путешественникам «Кон-Тики», когда они взглянули на свой плот со стороны. Наша палаточка одиноко и чахло, словно бы съежившись, стояла среди синих и черных ливней да взбухшей от излишка влаги земли, и пресыщенная земля не могла, не хотела уже принимать воду в себя, а гнала ее прямо по гладким травам, их тонким корням опять же прямо на нас.
Бедная наша палаточка! Все, что вокруг большого, темного и недужного, – все было против нее, тихой пирамидки, простреленной много раз насквозь и живой. Мы развеселились до того, что не сбежали в деревню, как предполагали раньше, а еще сутки провалялись молча, томясь от избытка сна и тупой неприязни к любому шуршащему звуку.
Мы уже не знали, что у нас есть сухого. Два раза, раздевшись до трусиков, залезали в холодную глубину леса, словно в мрачный трюм качающегося корабля, и принимали знобкий ледяной душ с веток и рубили сухостой и волокли его к себе. Потом, провозившись день с костром и истратив весь запас спичек, мы вдруг создавали огромное пламя ростом до небес, так что быстрые струи не достигали белого нутра его, а соприкасаясь с острыми языками, шипели и исчезали. И тогда можно было наскоро выпарить тяжелые одеяла, и подстилку, и брезент. Все, что было под нами, с боков, сверху, – все была вода с малой примесью тканей. Нам казалось, что даже в консервных банках, которые мы взрезали, доставая красное тушеное мясо, тоже была вода.
Пробуждение после бури особенно приятно. Я лежу, я еще не привык сегодня думать и думать не хочу оттого, что просто само тело чувствует наступление здорового дня.
Вообще говоря, никакого дня не видно, и не видно голубого неба или голубой воды, и все-таки по легкости ощущения, по тому, что ты выспался, что тебе приятно было проснуться, ты, наверное, знаешь, что день будет чем-то удивителен, в радостных наблюдениях и находках.
Потолок у палатки светло-желтый, сочного, пропитывающего света, и по всей длине со стенки на крышу лежит тень сосенки, что растет рядом. Она, эта сосенка, рисуется около моих глаз так ясно, что я вижу любую иголку, ворсинку на стволе и даже небольшой надлом на ветке.
Я гляжу на плоскую эту сосенку, на иглы и все яркое, что отразило ее на моем экране, и тихая радость приходит в меня. В такое время знаешь, что сбудутся самые далекие желания и все-все будет так, как никогда не бывает, – чисто, безоблачно, навсегда счастливо.
А ведь просто переменилась погода, только и всего.
Но еще несколько дней подряд мне снится один и тот же сон, будто нашу палатку гоняет по озеру, раскачивая беспорядочно в толкущихся его водах. Она будто бы плавает сама по себе, поддерживаясь на волнах тонким брезентовым дном, мягко оседая и приподнимаясь. Я несколько раз за ночь просыпаюсь, щупаю под собой брезент и смущенно думаю: вот ведь, надо же так попасть, опять пол промокнет. В тот момент, когда Валя будила меня на рыбалку, нас с палаткой принесло к острову Хачин и там загнало в глухие камыши, около торчащих корней и коряг. Волна, сбавленная и смягченная в зарослях, переливалась в двери, и мне пришлось поджать замерзающие ноги.
– Пойдешь или не пойдешь? – спросила Валя.
– Надо вытаскивать и сушить скорее палатку, – ответил я, приподнимаясь. – На острове переночуем.
– Не надо ничего вытаскивать, надо только проснуться, – сказала Валя и, рассмеявшись, сильно потрясла меня.
В первое время, надо честно сказать, меня очень смущала эта кажущаяся непрочность нашего брезентового домика. Ночуя в глухом, очень уж нечеловеческом лесу, я всегда клал рядом с собой подводное ружье, просто на всякий случай. И вещи тут, и весла, и кораблик наш… Одни наши попутчики, ребята-москвичи, вообще на ночь накладывали в байдарку всяких банок и склянок, чтобы услышать, если кто-то (совершенно непонятно, кто же это) захочет тронуть судно. Другие туристы, мы соседствовали в одном дивном заливчике близ Залучья, имели целый релейный аппарат с тонкой паутинкой-проволокой, которой они окружили весь лагерь. Стоило бы кому-то (опять непонятно кому) оборвать хоть одну металлическую ниточку, как вспыхивала лампа, ревела сирена и вообще, что называется, получалась великолепная тревога.
К чести Селигера надо отметить, что не было ни одного случая, когда этот аппарат пригодился нашим новым знакомым.
Но я все-таки понимаю их, оттого что сам пережил несколько тревожных ночей еще давно, в первые годы приезда на озеро. Первое соприкосновение с глухоманной ночной стихией всегда настораживает и пугает. Особенно если ты остался один в месте затерянном и незнакомом.
Но скоро привыкаешь к этому, так же как к странным ночным звукам, и, привыкнув, вдруг навсегда поймешь: нигде и никогда ты не переживешь такой оглушающей тишины, такой внутренне спокойной самой в себе ночи.
Однажды нам пришлось ночевать в городе Осташкове. Я люблю и неплохо знаю этот старинный, с любопытной биографией город, но писать о нем в этой книге не хочу. Может, оттого, что это своя, отличная от моих задач тема и когда-нибудь я приду к ней. Так вот, пришел пароход вечером, а почта, куда мы просили переслать деньги на обратную дорогу, открывалась только утром. В гостинице мест не было, на вокзале нам ночевать не захотелось, и как-то дерзко и просто вдруг пришла мысль: а не поставить ли где-нибудь в укромном углу нашу любимую палаточку да не провести ли в ней еще одну ночь?.. Какая, собственно, разница, думали мы, город сам тих и размерен, и можно легко представить, что поход продолжается.