Третий рельеф изображал расставание с покойным. Он возлежал в своем полотняном одеянии на таком же каменном ложе, что было и в первой пещере, где я останавливался. В его изголовье и изножье горели светильники, рядом стояли несколько красивых инкрустированных ваз: очевидно, они были наполнены провизией. В комнате теснились плакальщицы и музыканты – они играли на каком-то инструменте, с виду похожем на лиру; в ногах у покойного стоял человек с саваном, которым он готовился прикрыть тело.
Эти барельефы, даже если смотреть на них просто как на произведение искусства, были настолько замечательны, что уже одно это оправдывает мое затянутое описание. Однако не меньший, может быть, интерес они представляли как точные, достоверные во всех подробностях картины погребальных обрядов, которые совершались давно уже вымершим народом; я даже поймал себя на мысли, как позавидовали бы мне мои кембриджские друзья-археологи, если бы я описал им эти удивительные шедевры. Возможно, они сказали бы, что это плод моей фантазии, хотя каждая страница этой повести свидетельствует, что я ни на йоту не отклоняюсь от правды: вымыслить подобное было бы просто невозможно.
Но возвращаюсь к повествованию. После беглого знакомства с барельефами я вместе с Джобом и Биллали уселся поесть; еда была превосходная: вареная козлятина, свежее молоко и лепешки из муки грубого помола – все это подавали на чистых деревянных подносах.
Подкрепив силы, мы с Джобом отправились проведать больного, а Биллали поспешил к их повелительнице, чтобы выслушать ее приказания. Бедный Лео был в тяжелейшем состоянии. Полная апатия сменилась горячечным бредом: он нес что-то несвязное о лодочных гонках на Кеме и порывался вскочить с ложа. Когда мы вошли, Устане удерживала его силой. Я заговорил с ним: мой голос как будто успокоил его, он перестал метаться, и нам даже удалось уговорить его принять хинин.
Я просидел с ним около часа: за это время в комнате стало так темно, что я различал только блеск волос Лео, голова которого покоилась на подушке, сделанной нами из мешка, прикрытого одеялом. Тут вдруг прибыл Биллали, исполненный сознания собственной важности: он сообщил, что Она выразила желание видеть меня, подобная честь, добавил он, оказывается очень немногим. Он был, по-видимому, неприятно поражен хладнокровием, с которым я принял эту монаршую милость, но, откровенно сказать, я не чувствовал ни малейшего воодушевления при мысли, что увижу дикую темнокожую царицу, пусть даже обладающую неограниченной властью, непостижимо загадочную; к тому же я сильно беспокоился за жизнь моего дорогого Лео – это чувство вытеснило все другие. Тем не менее я встал, намереваясь последовать за Биллали, и в этот миг увидел на полу что-то поблескивающее, нагнулся и подобрал свою находку. Читатель, надеюсь, помнит, что вместе с черепком вазы в серебряной корзинке мы нашли скарабея с круглым «О», изображением гуся и любопытными иероглифическими знаками, означающими: «Царственный сын Солнца». Так как скарабей был очень мал, Лео настоял, чтобы его вделали в массивный золотой перстень в виде печатки, – этот-то перстень я и нашел. Лео, видимо, сорвал его в бреду с пальца и швырнул на каменный пол. Опасаясь, как бы перстень не потерялся, я надел его на свой мизинец и поспешил за Биллали, оставив Лео на попечение Джоба и Устане.
Мы миновали коридор, пересекли большую, как неф храма, пещеру и подошли к такому же коридору с противоположной стороны; у входа в него стояли неподвижно, словно изваяния, два стражника. При нашем приближении они склонили головы в знак приветствия, приложили длинные копья наискось ко лбам, точно так же как начальники охраны, посланные нам навстречу, прижимали свои жезлы из слоновой кости. Пройдя между ними, мы оказались в такой же галерее, как та, что вела к нашим комнатам, только эта была освещена куда ярче. Здесь нас встретили четыре глухонемых прислужника – двое мужчин и две женщины: женщины возглавили нашу процессию, мужчины замкнули ее, и мы двинулись дальше, прошли несколько дверных проемов, занавешенных, как и с нашей стороны, шторами, – впоследствии я узнал, что там жили глухонемые слуги, – и еще через несколько шагов оказались у проема, охраняемого двумя телохранителями в белых, вернее, желтоватых, одеяниях; здесь коридор заканчивался. Стражники поклонились, поприветствовали нас и, раздвинув тяжелые шторы, пропустили в большой, футов в сорок, зал, где на подушках сидели восемь-десять красивых молодых женщин с тускло-золотистыми волосами; ловко орудуя иглами из слоновой кости, они что-то вышивали на пяльцах. Все они тоже были глухонемыми. В конце этого хорошо освещенного зала виднелся еще один дверной проем, закрытый тяжелыми, восточного вида полотнищами; возле него с низко опущенными головами и скрещенными – в знак смирения и послушания – руками стояли две особенно красивые девушки. Когда мы подошли ближе, они протянули руки и отодвинули шторы. И тут Биллали совершил нечто, сильно меня удивившее. Почтенный старый джентльмен – ибо в глубине души он истинный джентльмен – поспешно опустился на четвереньки и пополз в такой, прямо сказать, малопристойной позе, подметая пол своей длинной белой бородой. Я пошел за ним стоя. Обернувшись, он крикнул мне через плечо:
– На четвереньки, мой сын! На четвереньки, мой Бабуин! Сейчас мы предстанем перед нашей повелительницей, и, если ты не выкажешь должного почтения, Она поразит тебя на месте!
Я в страхе остановился. Колени мои подгибались, но я все же остался на ногах. Ведь я британец, пристало ли мне подползать к какой-то дикарке, как будто я обезьяна не только по прозвищу, но и на самом деле? «Нет, ни за что! – подумал я. – Разве что ради спасения собственной жизни!» Только опустись на колени – и ты уже будешь всегда пресмыкаться, ведь это равносильно открытому признанию своей неполноценности. У нас, британцев, врожденное отвращение к раболепию, может быть, это предрассудок, но многие так называемые предрассудки зиждутся на здравом смысле; с этой мыслью я смело последовал за Биллали. Мы оказались в комнате значительно меньшей, чем зал, через который только что прошли: стены здесь были сплошь увешаны расшитыми полотнищами, очень похожими на дверные шторы, – позже я узнал, что их-то вышивкой и занимались глухонемые девушки в зале; отдельные полосы ткани затем соединялись вместе. В комнате стояло несколько диванов из прекрасного черного дерева, инкрустированного слоновой костью, весь пол был устлан паласами или коврами. В дальнем конце располагался, видимо, то ли большой альков, то ли еще одна комнатка, задрапированная шторами, сквозь которые изнутри пробивался свет. Никого, кроме нас, здесь не было.
Старый Биллали продолжал медленно, с большим трудом ползти, а я следовал за ним, изо всех сил стараясь сохранять достоинство. Но, признаюсь, мне это не удавалось. Не так-то легко сохранять достоинство, если перед тобой ползет, как змея, старый человек да еще приходится на каждом шагу задерживать ногу в воздухе или останавливаться после каждого шага, подобно Марии Стюарт, шествующей на плаху, в шиллеровской трагедии. Полз Биллали очень неуклюже, да и годы, вероятно, сказывались, поэтому двигались мы очень долго. Я шел по пятам за стариком, и меня сильно подмывало дать ему хорошего пинка в зад. Со стороны я походил, вероятно, на ирландца, гонящего свинью на базар, а ведь я должен был предстать перед ее величеством, царицей дикарей: при этой мысли я едва не разразился громким хохотом. Стараясь подавить эту неуместную веселость, я высморкался, чем привел старого Биллали в полнейший ужас: он обернулся, скорчил жуткую гримасу и пробормотал: