— Нельзя брать деньги за танцы, — сказал он Рине.
— Дурачок, — удивилась она, — почему ты так думаешь?
— Танец — это не коммерция, — ответил он. — Танец не принадлежит к миру денег. Это радость, совместное удовольствие, развлечение в компании. Когда на сердце радость и людям хорошо вместе, нельзя требовать денег.
— Но ведь ты получаешь удовольствие и тогда, когда строишь черепичные крыши, и тем не менее требуешь за это деньги.
— Это совсем другое дело, — сказал он. — Это — ремесло, заработок.
Он хотел привести ей какое-то сравнение, и, поскольку ему не пришло в голову почему-то ничего кроме того, что нельзя просить денег за танец так же, как за близость с женщиной, он замолчал и начал напевать любимую мелодию своего отца, мир его праху: «Возрадуешься в праздник свой и будешь весел». И, напевая, подумал о царе Давиде, изо всех сил скакавшем и плясавшем перед ковчегом Господа, и пришел к выводу, что было бы исключительной низостью, подлостью, на которую просто рука не поднимется, просить денег за этот чудный дар, что приносит радость и праздник сердцу и заставляет тело плясать. Он посмотрел на золотую зажигалку, повертел ее в руках, зажег для Рины сигарету и рассказал ей историю из своего детства.
Его отец так же, как и он, был кровельщиком и в мертвые сезоны искал любые другие заработки. Между заработками вся семья голодала. Однажды, после того как он ходил без работы долгое время, ему нашлось место на бойне. Он остался там допоздна и добрался домой только после полуночи, неся в корзине мясо. Одед запомнил, как отец разбудил его среди ночи и сказал:
— Вставай, Одед! Есть хорошая, горячая еда.
— Вставайте, дети! Есть еда! — позвала мама и дала каждому в постель тарелку котлет и картошки с подливой.
Тарелка котлет с картошкой и подливой, поданная ему в постель среди ночи, когда он был ребенком, осталась самым чудесным блюдом в жизни Одеда. Даже изобильные и причудливые трапезы, которые подавались в огромном и роскошном, словно дворец, отеле «Шфардес» в богатом пригороде Бейрута, где он проводил с Риной медовый месяц в сопровождении верного шафера Длинного Хаима, нравились ему меньше и уж конечно не давали ему того ощущения особенного, неповторимого наслаждения, охватившего его в детстве. Сердце его сжалось, когда он вспомнил детей, среди ночи сидящих за едой в постелях, отца за столом, пускающего сигаретный дым в сторону керосиновой лампы, озаряющей мягким рыжеватым светом лицо матери, с довольной улыбкой спрашивающей: «Хочешь еще котлетку?» Все эти излишества отеля «Шфардес»: роскошь комнат, сияние холлов, лоск официантов, ливреи лакеев, кружевные наколки горничных и улыбки прислужниц, столь радовавшие Длинного Хаима, усугубляли чувство греха, которое все глубже охватывало Одеда с каждым счетом, который Длинный Хаим оплачивал ленивым жестом полного презрения, добавляя чаевые, заставлявшие официанта плясать. Не зная деталей, поскольку Длинный Хаим старательно скрывал от него тайны их кассы, исходя из того, что нельзя огорчать молодого супруга во время медового месяца проблемами презренного металла, Одед все же не мог удержаться от все более угнетавших его соображений о том, что на все эти деньги, поглощаемые кассами отеля и кошельками официантов, он мог бы меблировать квартиру, заплатить за ее съем на несколько лет вперед и вдобавок ко всему этому еще отложить приличную сумму «на всякий случай». Спрашивая Рину, согласна ли она стать его женой, он совсем не думал о медовом месяце и тем более, даже в самых сияющих мечтах, не видел себя танцующим с ней в залах отеля «Шфардес» под овации усталых господ и дам с накрашенными морщинистыми лицами (почему-то отель был полон стареющих богачей), и не только потому, что не слыхал о таком увеселении, как медовый месяц, пока Длинный Хаим не объявил о нем. Он собирался снять квартиру и обставить ее, а также твердо решил исполнять обещание, данное отцу, всегда сберегать что-нибудь, дабы не переживать позор нищеты, выпадавшей на его долю в периоды безработицы.
Не так, однако, рассуждал Длинный Хаим, который при известии о свадьбе смахнул с восторженных глаз слезу радости.
— Я позабочусь для вас о медовом месяце, достойном царских детей, — сказал он. — О таком вы и не мечтали.
Он вообще глаз не сводил с молодых, и в отеле «Шфардес» все, начиная с портье и кончая постоянной постоялицей госпожой Бенсон, знавшей его еще с прошлого раза, когда он гостил в отеле, были уверены, что сей пожилой джентльмен — богатый дядюшка новобрачной, а он, со своей стороны, ничуть не пытался изменить общее мнение. В первый же день по прибытии в отель он объяснил молодому супругу, что тому следует купить Рине подарок.
— Я уже купил ей вечернее платье, — сказал Одед.
— Платье не есть подарок, — заявил Длинный Хаим. — Платье входит в число основных вещей, которые муж должен предоставить жене по закону — пропитание, одеяние и супружеские обязанности. Пойдем-ка со мной в ювелирный магазин в нижнем зале и купим ей что-нибудь хорошенькое: браслет или лучше — какие-нибудь изящные замечательные ручные часики.
Себе Длинный Хаим купил трость, но не ради того впечатления загадочного величия, которое она ему придала, а из-за «колотья и болей в боку», начавших все сильнее преследовать его с тех пор, как он попытался совершенствоваться в бурных латинских танцах, которые привлекали его больше любых вальсов. Трость помогала ему справиться с болями в пояснице, появлявшимися при ходьбе. Когда он медленной барской походкой, помахивая тростью, спускался по лестнице, обитой красным ковром, капельмейстер обознался и решил, что это австрийский посол пожаловал пропустить предвечернюю рюмочку. А посему он поспешил подать знак оркестру, разразившемуся мелодий «Я цыганский барон», любезной сердцу посла. Не кто иная, как госпожа Бенсон указала капельмейстеру на ошибку и поведала ему, что это не посол Австрии, а месье Рабан, иерусалимский промышленник, который, будучи финансистом, вдобавок к этому является еще и покровителем искусств и патроном прославленной танцевальной труппы. Госпожа Бенсон вообще оказывалась всюду, где появлялся Длинный Хаим. Она подсаживалась к нему поближе, и таким образом все те долгие часы, которые молодожены проводили наедине, Длинный Хаим проводил в обществе госпожи Бенсон. Она сидела подле него и в тот вечер, когда был устроен танцевальный конкурс в зеркальном зале. Для Одеда и Рины это не было серьезным соревнованием, и можно сказать, что и вовсе не было соревнованием, поскольку соревноваться им было не с кем, несмотря на присутствие дюжины молодых пар, прибывших специально и присоединившихся к богатым старикам, взмахивавшим и трясшим руками, словно пугала во время бури. Свободные от какого бы то ни было напряжения и совершенно отрешившись от окружающей толпы, бурлившей и извергавшей пот, перемешанный с духами, Рина и Одед, танцуя, перебрасывались репликами между собой и громко смеялись. Начиная со второго или третьего тура конкурса всем было ясно, что Одед и Рина получат все главные призы, и все же госпожа Бенсон с удивлением заметила, насколько напряжен и взволнован пожилой дядюшка, в полную противоположность милой раскованности молодой пары. Длинный Хаим переживал, словно отец за сына, которому предстоит решающий экзамен, который определит все его будущее. Над твердым воротничком и галстуком-бабочкой в крапинку по его напряженному лицу пробегали судороги, и его большие мечтательные глаза попеременно то сжимались от боли, то расцветали улыбкой. К концу конкурса он уже задыхался и отдувался от боли в пояснице, а когда молодая пара была вызвана к судейской трибуне, вместе с победными кликами у него вырвался хриплый стон, и глаза его заволоклись слезами.