Он входит во двор, и сердце его заходится от дивной радости: папа вернулся домой. Сквозь освещенное окно он увидел мамины глаза — они сияют так, как сияли в лучшие часы ее жизни, а между нею и спиною Розы, обращенной к окну, на спинке стула висит папина шляпа, и они с гостем беседуют. Папа по своему застольному обыкновению отодвинул стул назад, и поэтому через окно виден только левый рукав его пиджака. Прежняя радость, умершая уже много лет назад, воскресает и захлестывает его во всех своих деталях, погруженных в голубовато-фиолетовое сияние. Он, шестилетний мальчик, наряженный в новый костюмчик, источающий запах одежной лавки. Весь костюмчик покрыт оранжевыми клетками и состоит из коротких штанишек и великолепной курточки с пояском и пряжечкой, но чудеснее всего — кармашки. Четыре кармашка в курточке, два сверху и два снизу в честь первого учебного дня в школе. По дороге домой он сосет конфету, которую вынул из нижнего кармашка со стороны правой руки, а прозрачную целлофановую обертку от нее разглаживает и приставляет к глазам и видит весь двор погруженным в голубовато-фиолетовый свет, словно пришедший из иного мира, из райского сада. Дикая радость охватывает его при виде папиной шляпы, висящей на спинке повернутого к окну стула. Сейчас, среди дня, папа все-таки дома, а не на работе. Он вбегает в дом, крича: «Папа, папа», и падает прямо в объятия папы, ловящего и подкидывающего его одним быстрым, захватывающим дух, пугающим и вызывающим наслаждение рывком вверх. Он парит в горних сферах, несомый сильными папиными руками, и обозревает пыль, скопившуюся на шкафу. Снизу к нему устремлены глаза мамы, полные света, смешанного с оттенком беспокойства, как бы с ним чего не случилось там наверху. Он парит в небесах блаженства, раскрывающихся в еще более высокие небеса, как бывает со счастьем, открывающим доступ к еще более восхитительному счастью, так же как горе распахивает дверь еще более глубокому горю. Эта минута счастья над пылью на шкафу и буфете открыла ему глаза на смысл семи небес — небеса перед небесами и небеса за небесами — то, что он изучал спустя много лет. В глазах папы и мамы мерцает тайна. Его ждет сюрприз — в честь его первого учебного дня папа сделал для него деревянную лошадку-качалку, равной которой по красоте, великолепию и высоте не сыскать ни в одной игрушечной лавке на улицах Яффо, Короля Георга и Принцессы Мэри, вместе взятых. Она высотой почти с настоящего жеребенка, и они начинают скакать на нем по очереди: сначала Срулик, потом мама, потом папа, а потом его сестра Рина, вернувшаяся из школы на час позже Срулика, потому что она уже третьеклассница. Вид шляпы, висящей на спинке повернутого к окну стула, захлестнувший его валом внезапного счастья, с такой явственностью оживил этот голубовато-фиолетовый свет, в который погрузился весь двор за оберткой конфеты первого учебного дня, что рука его собралась было вновь разглаживать складки на целлофане, делавшие неясным изображение двери, и дрожь глухого смутного страха пронзила его, когда он почувствовал невольное движение своей руки, стремящейся пошевелить пальцами маленькой кисти, которая была и более не существует, чтобы разгладить конфетную обертку, которая была и более не существует, в ожидании чудесного видения в фиолетово-голубоватом свете, которое было и более не существует, но тем не менее живо и различимо отчетливее, чем облик физически существующих вещей. Страстное желание пустить в ход уже не существующую часть тела в отрезке времени, который минул и более не существует, напомнило ему о вещах, про которые он читал и узнавал в разные времена и в разных местах, о суевериях, связанных с примитивным ходом сознания, принимающего за правду все выдумки о загробном мире, о рае и аде, и прочие вытекающие из этого глупости. Где-то он прочел, что адское пламя — это пламя страстей. Если мужчина за свое любострастие осужден жариться в адском пламени, его персональный надзиратель посылает его в соответствующее отделение и там демонстрирует ему все объекты его вожделений, всех вместе и каждую по отдельности, готовых во всевозможных видах и образах, во всех состояниях и во всех позах, со всеми жестами и со всеми гримасами, — пусть делает с ними что хочет и утоляет ими свои страсти во всех тонкостях, только нечем ему утолять его страсти. Нет у него рта, чтобы целовать и кусать, и нет у него рук, чтобы гладить, и мять, и сжимать, и нет у него члена, чтобы вонзить его, и молотить, и веять, и нет у него никакого средства потушить языки пламени, полыхающего все сильнее. А если взвесил персональный надзиратель на весах своего персонального надзора добрые дела своего персонального поднадзорного и обнаружил, что они весят более дурных его поступков, то посылает его в рай, совсем не далекий от ада. Как нам известно, рай и ад разделяет лишь тонкая, с волосок, перегородка, и все выглядит точно так же, с той только разницей, что тут оный мужчина, маленький Срулик, уже находится в постоянном, полном и абсолютном единении, обнявшийся, и сцепившийся, и прилепившийся, и вонзившийся, и погрузившийся, и растворившийся в недрах души Ориты, струящих дивный свет, более живой и ощутимый, чем все тела и сосуды материального мира, и вкус счастья, которое он вкушает с ощущением воспоминания детства при виде шляпы, висящей на спинке стула, — только бледное отражение этого райского видения.
Срулик одним прыжком перемахнул через эту тонкую перегородку и остановился при виде незваного гостя, который захватил папино место и с которым мама разговаривала с таким воодушевлением и приветливостью. Мама всегда бывала рада принять гостей, а с тех пор, как папа исчез, по-настоящему приходила в волнение при виде каждого входящего во двор, кто был другом папы или связан с ним каким угодно образом. В ее глазах вспыхивал свет от живого соприкосновения с живым человеком, связанным чем-то с папиной жизнью, который был для нее в этот момент и памятью о прошлом, и надеждой на будущее. Радость такого рода возникает главным образом у людей, потерявших своего близкого и радующихся приходу друга умершего. Они любят того, кто был любим дорогим их покойником, и радуются ему. С этой точки зрения папа, которого сейчас здесь нет, мертв, если не считать знания, что он жив в другом месте, и надежды на то, что в один прекрасный день он вернется, а для тех, кто верит в вечность души, это различие еще меньше: оба они — и мертвый, и уехавший — остаются при нас лишь в памяти и в надежде, и ничто не разделяет мертвого и уехавшего, кроме нашего знания, основанного только на вере, что один продолжает жить своею земной жизнью в ином месте, и нам предстоит в будущем снова с ним здесь встретиться, а другой продолжает жить другой жизнью в ином мире, и нам предстоит снова встретиться там. Приход папиного друга был для мамы неким осязаемым знаком того, что надежде, живущей в сердце, предстоит в будущем сбыться, своеобразным предвкушением возвращения ушедшего, и поэтому такая встреча волновала ее до помутнения рассудка и утраты здравого смысла, как это произошло и сейчас, когда она приветливо и радостно приняла этого человека и, как стало впоследствии понятно Срулику, совершила страшный промах, подорвавший само основание всех его планов.
Гостем был не кто иной, как Длинный Хаим. Фамилия его Рабан, и он старший брат Берла Рабана, заведующего глазной клиникой доктора Ландау. В отличие от Берла, великого почитателя Иисуса Навина, интересовавшегося только тем, что написано в книге Иисуса Навина о захвате страны и ее разделе между коленами Израилевыми, в отличие от своего брата, погруженного в пустые грезы о сказках прошлого и о вымышленных героях, Длинный Хаим думает только о кратком и легком способе выручить много денег, дабы он мог проводить свою долгую жизнь во благе и с приятностью, а для этого ему, Длинному Хаиму, требуется лишь найти стоящее изобретение, обнаружить «подходящий патент». Всю свою жизнь он был занят поисками «подходящего патента». Такой вот «подходящий патент» Длинного Хаима разрушил папину жизнь, уверяла мама много лет назад, еще в те первые годы, когда папа начал обдумывать строительство храмового макета. Она признавала, что свою блажь папа заполучил от его учителя Маркела Когена, от того самого старика-плотника из Старого города, но идею изготовления деревянного макета Храма подал ему Длинный Хаим, и он же подтолкнул его к этому. Однажды, когда Длинный Хаим сидел в папиной мастерской, щеголяя своим галстуком-бабочкой (он всегда ходил в галстуке-бабочке, придававшем ему вид этакого вечного приглашенного на официальное торжество, человека, только что вышедшего со свадьбы дочери парагвайского консула или собирающегося вот-вот отправиться на день рождения супруги президента Ротари-клуба в Вифлееме), когда он вот так по своему обыкновению сидел и смотрел на папу, вытачивавшего на токарном станке навершие для шкафа, он вдруг воскликнул: