– Хватит! Нажилась я без тебя! Никуда не поеду! Ты поедешь – и я с тобой, а одна не поеду!
– Куда я поеду, у меня служба! – смеялся Добрыня.
– А я вот – жена твоя! Куды ты, туды и я!
– Во как! – улыбался Добрыня. И виделась ему не эта многопудовая краснолицая крикливая тетка, а та, тоненькая, синеглазая, коей дарил он ленту голубую на русую косу, покрывал худенькие плечи шубейкой собольей… И не было с тех пор для него женщины милей и краше. Сел он рядом с ней на лавку, помолчал и сказал, вздохнувши:
– А хорошо мы с тобой жизнь прожили…
– Хорошо, – вздохнула по-девичьи жена и тоже притихла…
Во дворе ходили кони, брякали удилами. За рекой орали, надрываясь, мужики на подводах – перевозчика звали, а тот, видать, загулял.
– Перевозчик! Перевозчик, чтоб ты сдох! Перевозчик!..
– Ты меня прости, – сказал Добрыня.
– За что? – удивилась жена.
– Коли я что не так… Чем обидел тебя…
– Я счастливая, Добрынюшка, – сказала жена. – Жалко только, что быстро жизнь прокатилася…
Пришли храбры, позвали Добрыню. Ехал он в тяжелый доспех закованный, скрипели оси передков, на которых волы волокли истукана Перуна-бога. А Добрыня думал, что ж это он с женой так говорил? И вдруг догадался, что не увидит ее больше никогда! Хотел все бросить, назад поворотить. Но окружали его на узкой дороге вон, сбегался кругом народ новгородский, и нельзя было службу оставить…
* * *
Драка началась сразу, как только поднял превыше других идолов свои рога Перун. Старый волхв подбежал к нему с котелком кипящей смолы и плеснул, стараясь попасть в страшный лик вислоусого бога. Промахнулся, плеснул на дружинника. Тот за лицо схватился.
Но бежал уже другой, дымился в его руке, тяжко оттягивал ее котелок…
Толпа выла и свистела, в дружинников полетели комья мерзлой по первозимью земли. С холма Добрыня увидел, что по улице уже поспешают мужики новгородские с дрекольем.
– Тесни! – скомандовал он. И первый, сначала плашмя, для вразумления и острастки, ударил стоящего рядом волхва Велесова.
Но тот ощерился, выхватил нож засапожный и полоснул по коню Добрынину. Коня-то не поранил – длинная попона, коей тот накрыт, спасла; тогда Добрынин за ногу схватил, попытался с коня стащить. А через воющую толпу уже перли мужики с оглоблями, и тогда воевода рубанул со всего маху. Сплеча. Разваливая пополам тяжко смердящую, брызжущую кровью человеческую плоть.
Воющая толпа покатилась вниз по склону холма. Храбры скакали за ними, стараясь не рубить, а разгонять толпу. Били поначалу плетьми, тупиками копий, мечами плашмя… Но из толпы летели камни, и волхвы или особенно верующие в силу богов бросались на всадников с ножами, кольями… И двое воев уже валялись бездыханными…
– Руби! – крикнул Добрыня.
Надвинув личины и смыкая строй, дружинники пошли рубить всерьез.
Скоро толпа разбежалась. Но через некоторое время собралась вновь и теперь уже оружно шла на Добрыню. Он рассеял и этих. Толпа собралась бы и в третий раз, но в городе и в посаде полыхнули пожары, и новгородцы бросились их тушить. Добрыня постоял еще часа два на капище. Двое калик перехожих подошли к холму. Стали сносить зарубленных, ища еще живых.
– Ну что? – сказал один из них, бесстрашно глядя Добрыне в лицо. – Привезли черта… Вот он, сатана, жертву кровавую и получил.
– Молчи, старик! – только и мог ответить Добрыня.
– Погоди! То ли еще будет… Кровь не вся! – не унимался калика. – Ты не смотри, что истукан твой деревянный – чурка бессловесная, он зло округ себя сеет!
– Как смеешь ты бога хулить! – устало, скорее по привычке, чем от души, прикрикнул Добрыня.
– Бог добрый, а этот злой, стало быть, не Бог, а сатана…
– Этот-то – колода позлащенная! – поправил второй старец. – А дьявол через него в души людские вселяется и зло творит.
Добрыня, словно оглохший после боя, усталый и забрызганный кровью, смог только спросить:
– Христиане, что ль? – и, не получив ответа, сказал: – Шли бы вы отсюда. Народ ошалел совсем – убьют вас!
– Нас Господь хранит!
Добрыня махнул рукой, не желая вступать в пререкания с христианами – болтунами известными. Пущай с волхвами спорят. Всю ночь пробыл в караулах. Только под утро вернулся на свое подворье.
Еще издали увидел в конце улицы провал, над которым курился дымок. У снесенных ворот валялись двое храбров с размозженными головами. За ними – несколько челядинов убитых.
Добрыня пробежал дальше. У развалившегося крыльца, со стыдно завернутым подолом рубахи, простоволосая, глыбой лежала его жена. На белой шее ее, где всегда алели даренные Добрыней заморские кораллы, сочился сукровицей ножевой разрез.
Добрыня сел подле трупа жены и, накрывшись плащом, завыл страшно и тягуче, как волк…
На холме, где новгородцы с факелами искали среди убитых и затоптанных своих родичей, сиял в лунном свете серебряным и золотым рогом вислоусый Перун и ждал новых жертв…
Поутру Добрыня пришел на холм. Ночью опять дрались, и опять были убитые – и среди храбров, и среди новгородцев. Воевода, не слезая с коня, въехал на вершину холма. Конь, похрапывая на трупный запах, что держался на камнях капища, на дереве идолов, медленно вошел в крут деревянных и каменных истуканов. Выворачивая белки и роняя пену с удил, конь опасливо пошел под жесткими шпорами воеводы по кругу.
Добрыня, постаревший за ночь на сто лет, вглядывался в звероподобные лики божеств. Вот Мокошь – дарительница многоплодная, Стрибог, Симаргл, Хоре, Дажьбог, вот Святовит Сварожич, а вот и среброусый Перун.
Несколько кругов проехал Добрыня. Замерев от ужаса, смотрели его дружинники, не решаясь и пешими-то войти в магический крут, где на коне разъезжал их воевода.
Они ждали, что боги накажут святотатца. Грянет гром, упадет молния и превратит его в пепел. Но гром не гремел, молнии не сверкали. Дружинники не могли понять, что делает Добрыня. А он тоже ждал, ждал смерти от божества. Но смерти не было. Воевода остановился прямо против Перуна, глянул в его лупатые глазницы.
– Ну! – сказал он негромко. – Что же ты? А?.. – И плюнул в самую истуканову морду.
Ахнул и закрыл глаза руками молодой храбр.
А Добрыня все так же шажком выезжал из святилища и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Бревно ты, человекам на страх, человеком тесанное…
Глава 11
Рогнеда
«А что не жилось?» – думал князь, когда вспоминал о Рогнеде. Собственно, думал-то он о ней постоянно. Она все время жила где-то глубоко в сознании – не то как вечный укор, не то как вершина какая-то недоступная, но всегда чужая, всегда сама по себе.