Из Фраскатти в старый Рим
Вышел Петр Астролог.
Свод небес висел над ним,
Точно черный полог.
Он смотрел туда, во тьму,
Со своей равнины,
И мерещились ему
Странные картины.
Н. А. Морозов
НЕСКОЛЬКО ВСТУПИТЕЛЬНЫХ СЛОВ
В июле 1879 года тайный советник Сергей Иванович Мережковский, зная о стихотворных опытах четырнадцатилетнего сына Дмитрия и весьма одобряя его литературные пристрастия, повез юного поэта в Алупку к княгине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой – той самой, с именем которой у всех поколений пушкинских читателей неразрывно связаны строки «Талисмана»:
Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы,
Где луна теплее блещет
В сладкий час вечерней мглы,
Где, в гаремах наслаждаясь,
Дни проводит мусульман,
Там волшебница, ласкаясь,
Мне вручила талисман…
Теперь это была глубокая старуха, пережившая всех из блистательной плеяды золотого века и, самим существованием своим, почти неправдоподобная в преддверии века серебряного. «Я не знал, – признавался потом Мережковский, – что имею счастье целовать ту руку, которую полвека назад целовал Пушкин».
Мальчик читал стихи; Елизавета Ксаверьевна слушала – так и хочется добавить: «слушала рассеянно, полузакрыв глаза». Что она могла сказать своим «литературным визитерам»?
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему…
(А. С. Пушкин «19 октября [1825]»)
Митя Мережковский завершил чтение. Воронцова помедлила, затем вдруг, повернувшись в кресле, указала на одну из мраморных статуэток, украшавших кабинет:
Изобразил послушный мрамор в ней
Людскую душу в то мгновенье, как цепей
Плотских позор на волю покидая,
Она, в простор небес полет свой направляя,
Не сбросила еще свой саван гробовой,
Тяжелый саван суеты и лжи земной,
Но гонят уж лучи небесного сиянья
С чела следы борьбы и дольнего страданья…
(Д. С. Мережковский «На статуэтку, показанную мне княгиней Воронцовой…»
[1]) – Вот – поэзия…
«Бывают в жизни каждого человека минуты особого значения, которые соединяют и обнаруживают весь смысл его жизни, определяют раз навсегда, кто он и чего стоит, дают как бы внутренний разрез всей его личности до последних глубин ее сознательного и бессознательного», – писал Мережковский, приступая к исследованию жизни Л. Н. Толстого. Для самого же будущего автора «Л. Толстого и Достоевского» миг откровения наступил тогда, 9 июля 1879 года: в болезненном мальчике, читающем по-детски неумелые подражания Пушкину и Некрасову, «волшебница» Воронцова уловила подлинно поэтическое свойство – необыкновенную метафизическую чуткость души, угадывающей за «земной суетой и ложью» – Незримый Свет, «небесное сиянье», преображающее косную плотскую тварь.
Мережковский проживет долгую жизнь и оставит грандиозное наследие: стихи, романы, рассказы, поэмы, философские эссе, литературоведческие и религиоведческие исследования – всего не перечислишь. История его духовных странствий сложна и во многом противоречива: кому-то он казался «русским европейцем», кому-то, напротив, «националистом», звали его и «ницшеанцем», и «декадентом», и – «Лютером от Православия», и «лжепророком», и «пророком непонятым»; на какое-то время он прослыл чуть ли не «серым кардиналом» Временного правительства; советская критика настойчиво вменяла ему даже фашистские пристрастия (последнее, слава Богу, сейчас уже отошло в область литературоведческой «мифологии»).
Однако для нас главным в Мережковском является то, что он стал одним из инициаторов религиозного возрождения в среде русской интеллигенции XX века. «Будем справедливы к Мережковскому, будем благодарны ему, – писал краткий союзник, а затем последовательный и принципиальный критик трудов Дмитрия Сергеевича – Н. А. Бердяев. – В его лице новая русская литература, русский эстетизм, русская культура перешли к религиозным темам… В час, когда наступит в России жизненное религиозное возрождение, вспомнят и Мережковского, как одного из его предтеч в сфере литературной».
* * *
Начиная свое повествование, я приношу глубочайшую благодарность тем, без кого этот труд был бы невозможен: директору петербургского музея «Анна Ахматова. Серебряный век» Валентине Андреевне Биличенко, моей жене Антонине Михайловне Зобниной, моему свояку Юрию Михайловичу Слепушкину и его жене Ксении Валерьевне, моему другу Станиславу Вячеславовичу Нилову.
Санкт-Петербург,
Путинские ворота.
29 января 2006 года
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Семья Мережковских. – Детские годы. – Гимназия, первые литературные опыты
О своем детстве и отрочестве Мережковский достаточно подробно рассказывает в «Автобиографической заметке», помещенной в знаменитом сборнике С. А. Венгерова «Русская литература XX века» и в поэме «Старинные октавы».
Отец будущего писателя Сергей Иванович Мережковский был достаточно заметной фигурой в бюрократической машине правительства Александра II. Сын гвардейского офицера, участника Отечественной войны, внук глуховского войскового старшины, Сергей Иванович выбрал карьеру чиновника, прошел все ступени служебной лестницы и вышел в отставку в чине действительного тайного советника, вторым классом «Табели о рангах». Всё александровское царствование Сергей Иванович прослужил в придворной конторе при министре двора графе Адлерберге и, судя по свидетельствам современников, являл собою совершенный образец того, что ныне принято называть «аппаратным работником».
Очень работоспособный, аккуратный, педантичный, волевой, прекрасно разбирающийся в тонкостях внутриполитической интриги, Сергей Иванович смог сохранить в бурную реформаторскую эпоху репутацию здравомыслящего прагматика, в корректности и безупречной честности которого не сомневались ни друзья, ни противники. «Житейский ум, суровый и негибкий», слишком хорошо узнавший за время долгого и трудного восхождения к вершинам карьеры «жизнь и людей» и потому свято верующий только в «практический суровый идеал», – вот характеристика, данная отцу сыном. Образ отца, несомненно, ассоциировался у Мережковского с толстовским Карениным.
Подобно герою Л. Толстого, Сергей Иванович не считал нужным привносить в жизнь своего дома элемент «приватности» – здесь царил строгий, размеренный, жестко организованный быт, «казенная атмосфера присутствия», не располагающая к искренним родственным отношениям. Тон сознательно задавал отец. «Чиновник с детства до седых волос» и к тому же убежденный «англоман» по привычкам, он не терпел «нежности сердечной», почитая ее выражением слабости и безволия. Дело доходило до того, что мать и нянька тайком пробирались в детскую, чтобы приласкать своих любимцев, – отец строго пресекал всякие излияния чувств, ограничиваясь лишь холодным «bonjour» или «bon nuit» – и поцелуем в щеку.