– Хорошо, – согласно кивнул ему Аркадий Иванович и обратился к вахмистрам и унтерам: – Заходите, господа!
Тут уже вахмистры и унтера, одиннадцать человек делегации, стали не стесняясь отодвигать перегораживавших им путь денщиков. Выйдя вперёд, они сбились кучей, и ближайший к Вяземскому, потоптавшись, начал:
– Вы, ваше высокоблагородие, дозвольте от имени эскадронов поздравить вас с присвоением вам чина полковника, потому што вы… – он замялся и получил локтем от соседа, – потому што вы… мы… потому што мы все очень все радые за вас… и приподнесть вам наш подарок, какой смогли…
Вахмистр закончил свою речь, и остальные за его спиной стали шептаться и волноваться и вытолкали перед собою кузнеца Петрикова. Петриков упирался, но предстал перед Аркадием Ивановичем, он держал в подрагивающих руках деревянный ящичек с крышкой и миниатюрным на ней навесным замочком и протянул. Вяземский сделал шаг ему навстречу. Курашвили бросил взгляд на Дрока и не поверил своим глазам – Дрок, думая, что его никто не видит, промокнул слезу. Курашвили стало неловко, и он отвернулся.
Вяземский принял подарок, поставил на стол. Петриков открыл замочек и поднял крышку – внутри ящичка на ярком красном бархате лежал роскошный воронёный парабеллум. Офицеры склонились и в восхищении ахнули. Парабеллум был красавец.
– Примерьте, как он вам под руку, ваше высокоблагородие! – послышалось от сгрудившихся вахмистров и унтеров. – Примерьте, може, легковат он для вас будет?
Вяземский взял парабеллум и подержал, хотел поднять руку, чтобы прицелиться, но так плотно стоял народ, что целиться пришлось бы в кого-нибудь. У полковника перехватило в горле, но он справился и произнёс:
– Спасибо, братцы!
– А тама дощечка, на правой щёчке, гляньте, ваше высокоблагородие, Петриков нацарапал!
Вяземский повернул пистолет правой щечкой к свету и прочитал вслух:
– «Нашему дорогому командиру полковнику Вяземскому А. И. от драгунов 22-го драгунского Воскресенского полка. Стреляй, не промахнешься!»
– И вот ищо, господин полковник, – промолвил белыми от волнения губами Петриков. – Калибра он германского, не нашего, вам цинка патронов к нему полагается пятьсот штук и кобур, прям под вашу опояску.
Курашвили смотрел на Вяземского, тот стоял бледный. К нему подошёл отец Илларион и стал шептать на ухо, Вяземский кивнул.
– Подходи по одному, православные, подходи сюда, – обратился отец Илларион к вахмистрам и унтерам. – У кого чего имеется? Крышки от мане́рок, что ли?
Унтера стали переглядываться, улыбаться и подкручивать усы, они полезли по карманам и вынули кто что. Ротмистр Дрок откупоривал бутылку, Курашвили увидел, что Дрок при этом с сожалением вздохнул, тут помог Клешня, он сдвинул разномастную унтерскую посуду на край стола – были и оловянные кружки – и ровненько расставил одиннадцать лафитников. Вяземский наливал каждому сам, подошедшие крякали, пили не морщась, а выпив коньяк, с удивлением смотрели на опустевший лафитник, кланялись и отходили, напиток был для них непривычный, сладковатый и не от чего было крякать. Они ещё постояли, молчать становилось неловко, и тогда обратился ротмистр Дрок:
– С вашего позволения, господин полковник!
Вяземский кивнул, и наблюдавший всю эту сцену доктор Курашвили понял, что от волнения тому трудно говорить.
– Ну, православные, – обратился Дрок к пришедшим, – вы с честью, – голос Дрока был ласковым, но твёрдым, – и к вам с честью, только не дурите! Чтоб больше ни-ни! Особенно кто в первых линиях! Всем вольно, разойтись!
Ужин был скомкан, после того как депутация унтеров вытолкалась из командирского блиндажа, Вяземский расстелил на столе карту боевого участка и пригласил офицеров к работе – нанесению происшедших за время его отсутствия изменений у противника. Тут Курашвили понял, что он не нужен, с облегчением выдохнул и вышел.
По ходам сообщений он пошёл в свой лазаретный блиндаж, выкопанный в тылу обороны полка. По дороге ему попадались нижние чины и унтер-офицеры, они кланялись доктору, они считали его гражданским более, чем военным, и поздравляли с наступающим «праздничком» Крещением Господним. Курашвили им кланялся в ответ и сам чувствовал себя более гражданским, чем военным. От этого успокоение приходило в душу, и он чувствовал приближение праздника.
Он видел, что свободные от службы драгуны готовятся. Было известно, что они с помощью отца Иллариона добились, чтобы им разрешили после крещенской торжественной службы устроить представление для господ офицеров и всех свободных от несения боевой службы. Это представление должно произойти уже завтра на старой вырубке в середине берёзовой рощи неподалёку от «Клешнёвой ресторации». Ещё душу Алексея Гивиевича грел спирт, заранее наведённый и выставленный на холод, и возможность не думать пока ни о чём обязательном, в особенности о службе.
Блиндаж полкового лазарета тоже был большой с лежаками и выгородкой для медикаментов, доктора и дежурного санитара. Вот сейчас он придёт, примет дежурство, отошлёт санитара, и…
Шагов за десять он услышал ругань. Он подходил, ругань становилась всё громче, он спустился и увидел, что оставленный им санитар матерно кроет Четвертакова.
– В чём дело? – спросил Курашвили.
– Вот, ваше благородие, господин доктор, я говорю ему – лежи, а он, сукин сын, извиняюсь, всё не лежится ему… вот и допустил кровотечение…
– Ваше благородие, не верьте ему, напраслину он возводит, поносит меня трусом, што я сознательно допустил кровотечение, штоб не возвращаться на позицию, так он всё врёт!
Санитар и Четвертаков говорили одновременно и нет-нет да и обогащали обращение друг к другу матерными словцами, никак не позволительными в присутствии офицера, а также в связи с кануном православного праздника.
Курашвили мог приказать прекратить спор, но он сделал по-другому: он отпустил с дежурства санитара, велел Четвертакову сесть на лежак, разбинтовал рану, осмотрел и оставил сохнуть. Рана нагнаивалась.
– Эх, – вздохнул Четвертаков, – щас бы полить её байкальской водичкой, вмиг бы затянулась!
Рана была не опасная, но очень неприятная, на голеностопном суставе, и Четвертакову нельзя было двигать ступнёй, а он двигал, поэтому санитар и ругался. А Четвертаков не мог не двигать, к завтрашнему представлению он подготовил номер, а готовил долго-долго, и ему было обидно, что из-за какой-то ерунды его приготовления пойдут насмарку.
Курашвили же видел, что рана превращается в незаживающую трофическую язву из-за сырости.
– Тебя, Четвертаков, надо отправлять в тыл, в госпиталь, а то лишишься ноги! – задумчиво произнёс он.
– Што вы, дохтар, из-за такой-то чепухи…
– Молчать, Четвертаков! – Доктор сам не заметил, как из сугубо гражданского он вновь обратился в полкового военного хирурга действующей армии. – Поговори мне ещё!
– Не поеду! – промолвил Четвертаков, и Курашвили поднял на него глаза. Четвертаков смотрел на доктора так, что у того похолодело между лопатками – Четвертаков смотрел на доктора как на врага. Это был взгляд человека, полтора года убивающего людей, и этот взгляд был хорошо знаком доктору, на это он уже нагляделся.