И тут опять стук в дверь – тук-тук-тук.
– То не судьба ли стучится, – думает, – или если жена и ЖЭК, и черт и ангел – нипочем не открою, убирайтесь все вон.
Так, представьте себе, и не открыл опять.
6
Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие, белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных дома, цокот копыт, снег, горечь на губах, и купола, и коляска, и прохожий.
– Кто он, кто он?
Кто он – странно близко знакомо лицо его, нос его, облик его, походка его, жизнь и страдания его – кто он?
– Он – Гоголь, – крикнул он и в лихорадке, в ознобе написал следующее:
«Однажды один гражданин
вышел на улицу один
на одну улицу
и видит
идет
кто-то идет сутулится
не то пьяный не то больной
в крылатке
– а улица была Арбат
где хитрые и наглые
бабы – сладки и падки
на всякие новшества и деньги
они сначала думали, что это тень Гюи
де Мопассана
но подойдя к прохожему
лишили его этого сана
лишь увидев, что вид его нищ
волос – сед, одет довольно плохо
в крылатке
а так как они были падки
только на новшества
на деньги
и на тень Гюи
то они и исчезли
отвалили
чтобы вести шухер-махер
со смоленской фарцой
а вышедший однажды на улицу гражданин сказал
– Вы, приятель, постойте-ка
только не подумайте, что я нахал
но хоть и вид Ваш простой и сами Вы – голь
не есть ли Вы Николай Васильевич Гоголь.
Тут какой-то посторонний негодяй как захохочет
– Ха-ха-ха. Хи-хи-хи. Голь.
И еще
– Ха-ха-ха. Гоголь,
пьешь ли ты свой моголь?
Гоголь тихо так просто и грустно говорит
– Да это действительно я. Я подвергался там оскорблениям.
Вот почему мое сердце горит,
и я не мог примириться со своим общественным положением.
Я ушел из памятников
и стал обычный гражданин,
как Вы,
вышел и вот
сейчас себе найду подругу
жизни.
Да
Я хочу жить так,
потому что книжки свои
я все уже написал,
и они все в золотом фонде мировой
литературы.
Я же устал.
Я устал.
Я же хочу жить вне культуры».
7
Счастливый и озаренный, автор вышеприведенных гениальных строк несомненно сотворил еще бы что-нибудь гениальное, он даже собирался это немедленно сделать, но тут, к сожалению, на специально приготовленный для этой цели новый и тоже белый лист бумаги упала чья-то серая черная тень.
– Ах же ты гад, ах ты змей, ах ты барбос ты противный, подколодная гадюка, сволочь и сукин же ты рассын! – кричала женщина, которую ему и узнавать не надо было, потому что женщина являлась его законной супругой и явилась с побывки у мамы.
Жену он любил беззаветно и безумно, но с удовольствием отравил бы ее монохлорамином, если б ему когда-нибудь совесть позволила совершить убийство.
– Долго ли сие будет продолжаться! – вопила женщина. – Это стоит мне поехать на два дня к маме, так здесь с ходу пьянка и бумажки. Отвечай, ты один спал?
– С ходу только прыгают в воду, – дерзко отвечал он с кровати, потому что опять уже находился на кровати и смотрел в потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.
– Я, я, я знаю, – на прежней ноте реактивно вела жена, разрывая в клочья, на мелкие клочья и Гоголя, и купца, и зачеркнутое нехорошее, и разрывала, и рвала, и прибирала, и пела, и убирала, и пол мыла, и суп варила, и в тарелки наливала, и мужа за стол сажала, и про житие и здравие мамы рассказала, и его опять ругала:
– Ты почему долго не открывал, негодяй?
– Ну, извини, – сказал он.
– А я к маме уеду, – пообещала она.
– Да? Ну и хрен с тобой. Уезжай к свиньям.
– Вот я уеду к маме, ты дождешься, – заныла жена.
А мама у ней, надо сказать, замечательная старушка. Имеет свой дом, садик, козу. Пьет козье молоко и кушает ватрушки. Очень вкусные ватрушки, и очень хорошая женщина, и, кстати, его, зятя своего, очень почему-то любит, несмотря на то, что он весьма часто хочет быть поэтом.
А спрашивается – почему бы ей его не любить? Что он, хуже других, что ли, – высокий, кудрявый, синеглазый.
11 января 1969 г. – 13 апреля 1969 г.
Красноярск
Р.S. Сам я тогда был совершенно не женат, и все описанное есть плод моего «идейно-ущербного воображения». Такой ярлык мне иной раз клеили в редакциях, чтобы не печатать предлагаемые мною рассказы. Не осуждать, никого не осуждать! Время тогда еще для таких рассказов не пришло, а сейчас – как бы обратно назад в коммунизм не уехало.
С ходу только прыгают в воду – любимая фраза моего отца.
Отрицание жилета
…И надо сказать, что раньше я очень и очень верил в жилет. Я искал в жилете остатки человеческого разума, отзвуки гуманистических идей. Сам вид жилета успокаивал меня: длинный ряд пуговиц, отсутствие рукавов, шелковая спинка, хлястик, миленькие остренькие полы, витая массивная цепь серебряных жилетных часов.
Вспоминал Чарли Чаплина с его тросточкой и малолетним Джекки Куганом. Как, покачиваясь, он раскуривает сигарку около мусорного ящика на дне жизни, роняет дырявые перчатки, тщетно чиркая спичкой, пытается уловить какой-то ускользающий смысл.
Ну, а в тот день потери веры в жилет я сначала тихо и спокойно ехал в первом вагоне пригородной электрички.
Там было полно народу. Все куда-нибудь ехали. Вечерело. Ехали домой грибники с полными лукошками – всё женщины, дети, мужики, девки, бабы, малые ребята.
Я, уткнувшийся в многостраничный номер «Недели» – воскресного приложения к известной газете «Известия», поглядывал на грибников с уважением и подобострастием, сознавая их превосходство.
Они встали в 4 часа утра, ходили босиком по росе навстречу солнцу, их ели кровососущие насекомые, а я спал до 12 часов дня, потом пил чай с клубничным конфитюром, потом лежал на берегу, на песочке. Ленился.
И, говоря по совести, я еще боялся, что ужели случись что, то они – грибники, благодаря своей энергии окажутся жизнеспособнее меня, а я погибну.
Слышались слова: «Мы собирали грибки», слышались слова: «Маслята», «Опята», «Белые», «Обабки», «Грузди». Из транзистора неслось пение: «Непогоде вопреки валят лес сибиряки. Ча-ча-ча…»
А я ехал из гостей, с чужой дачи и сидел на желтой и жесткой вагонной скамье. И одет был по случаю гостей неплохо. В хороших башмаках и неплохом венгерском костюме фирмы «Модекс», с галстуком и жилетом, конечно.