Кстати, о «стукачах». Думаю, что в сталинские времена все наше общество, все наши культурные, научные, производственные структуры, театры, редакции газет и журналов, весь наш быт пронизывала вездесущая система «стукачества». По извращенным, аморальным понятиям той поры, «стукачество», доносительство почиталось гражданским долгом каждого человека. Отказ от этой «почетной обязанности» был чреват весьма крупными неприятностями. Я лично знаю только один-единственный пример уклонения от роли «стукача». Это был художник Порфирий Крылов (один из троицы Кукрыниксов). Его отказ вызвал большое неудовольствие на Лубянке, что стало причиной неизлечимой психической травмы для художника.
Весьма сомнительными представляются мне в книге Бориса Панкина сведения о наступившем якобы охлаждении и отчуждении между Симоновым и Кривицким в последние их годы.
Ближе к истине, пожалуй, то, что в ту пору они оба были пожилыми, часто болеющими людьми, подолгу лежали в больницах, а поэтому редко общались.
В ряде произведений Симонова фигурирует военный журналист Гурский, чей образ и манера разговаривать целиком списаны с Кривицкого. И все без труда узнавали Кривицкого, его заикание, парадоксальность суждений, веселую иронию, «злой» язык, личную отвагу. И вдруг в одной из новых повестей Симонова мы прочли о том, что Гурский погиб на фронте. При очередной встрече я не удержался и спросил у Кривицкого:
— Что же это, Саша, Симонов вдруг вздумал преждевременно отправить вас на тот свет?
Сказал и тут же пожалел об этом, ожидая от Кривицкого колкого ответа. И он незамедлительно последовал.
— Б-боря, — сказал Кривицкий со сдерживаемым раздражением (видно, я не первый лез к нему с этим вопросом), — все дело в том, что Симонов писал не биографию т-товарища Кривицкого, а вполне с-самостоятельное художественное произведение, где автор вправе р-распоряжаться судьбами героев по с-своему усмотрению. М-может быть, вы заметили, что и до него так поступали многие п-писатели?
К истории о Гурском — прототипе Кривицкого можно добавить надпись, которую сделал Симонов на подаренной им Кривицкому книге, где рассказывалось о героической гибели Турского: «Прототипу от просто типа. Саше Кривицкому от Кости Симонова».
…В октябре 1941 года мы с Кривицким были включены в состав оперативной группы «Красной звезды», которой, как и аналогичным группам «Правды» и «Известий», надлежало по решению руководящих инстанций обеспечить, в случае взятия немцами Москвы, бесперебойный выпуск центральных газет в Куйбышеве.
Однако уже через пару дней редактор Ортенберг, видимо, спохватился, что лишил газету самого оперативного и безотказного автора передовых статей. Возможно, требовалось и наличие в газете злободневной карикатуры. Так или иначе, но по прибытии в Куйбышев нас ожидала телеграмма с приказом редактора немедленно вернуть в Москву Кривицкого и Ефимова. Помню, как мы с Сашей в полном дорожном снаряжении сидели в номере гостиницы в томительном ожидании звонка к отправлению на аэродром. Наконец поздней ночью звонок последовал. Из управления делами Совнаркома сообщали, что из-за перегруженности самолета «Красной звезде» может быть предоставлено только одно место. Сомнений в выборе не было: полетел Кривицкий. Я вернулся в Москву несколько позже, поездом, в одном купе с Ильей Эренбургом.
Наиболее известной публикацией Кривицкого в «Красной звезде» в годы войны был очерк о подвиге 28 героев-панфиловцев у подмосковного разъезда Дубосеково, которые все полегли смертью храбрых, но не пропустили к Москве группу немецких танков. Это был, безусловно, один из тех мифов, без которых не обходится история войн. И примечательно, что в сегодняшнем гимне Москвы звучат слова: «…И в сердцах будут жить двадцать восемь самых храбрых твоих сынов!» А на самом-то деле далеко не все герои-панфиловцы погибли. Много лет спустя оставшиеся в живых настойчиво требовали выдачи им золотых звезд, положенных Героям Советского Союза, которыми они были награждены «посмертно».
В своем очерке Кривицкий привел и вещие слова политрука Клочкова, облетевшие всю страну и ставшие хрестоматийными: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва!»
Помню, я как-то открыл дверь в крохотную комнату литературного отдела (я любил наведываться к Саше, «потрепаться» с ним, услышать что-нибудь новое, интересное). В кабинете было несколько человек, разговор шел как раз об очерке Кривицкого, спорили о каких-то не совсем ясных деталях, высказывались какие-то сомнения. Саша взял со стола свою книжку о подвиге панфиловцев, только что вышедшую миллионным тиражом, и потряс ею в воздухе.
— Говорите, что х-хотите, — сказал он, — а в-вот эта г-гов-няная книжка ч-через д-двадцать пять лет б-будет первоисточником!
Согласовывая какие-то редакционные материалы, Кривицкий был на приеме у А. С. Щербакова, секретаря ЦК партии и начальника Главного политического управления Красной армии. Покончив с делами, Щербаков неожиданно спросил:
— Товарищ Кривицкий, скажите. Все двадцать восемь панфиловцев погибли. Кто мог вам поведать о последних словах политрука Клочкова?
— Никто не поведал, — напрямик ответил Кривицкий. — Но я подумал, Александр Сергеевич, что он должен был сказать нечто подобное.
Щербаков долго молчал, глядя на Кривицкого, потом сказал:
— Вы очень правильно сделали, товарищ Кривицкий.
Сказал он это с явной неохотой. Но в данном конкретном случае он, по справедливости, не мог не признать подлинное публицистическое и пропагандистское озарение автора очерка о 28 панфиловцах.
И легенда осталась легендой.
А эта, в своем роде, историческая книжечка хранится у меня с такой надписью ее автора:
— «Дорогому Боречке Ефимову — хорошему человеку с милым сердцем и веселым характером. 21 декабря 1942 года А. Кривицкий».
…Одновременно со мной в «Красную звезду» пришел Илья Эренбург. В сороковом году он вернулся из Парижа, где был очевидцем того, как немцы заняли французскую столицу, и напечатал несколько очерков о своих впечатлениях в газете «Труд». А потом неистовый Ортенберг «перетащил» его в «Красную звезду». Редакция центральной военной газеты помещалась тогда во дворе дома № 16 по улице Чехова, но при первой же воздушной бомбардировке Москвы 22 июля 1941 года здание редакции было сильно повреждено взрывной волной упавшей неподалеку фашистской бомбы. Пострадало и хлипкое журналистское убежище, которому редакционные остряки присвоили название, повторявшее усиленно пропагандируемый со страниц газеты лозунг — «Презрение к смерти». А газета переехала и разместилась в помещениях Центрального театра Красной Армии.
«Тайфун» неуклонно и зловеще приближался к Москве. Фанатически уверовав в обещание фюрера, что взятие Москвы означает конец войны и возвращение по домам с богатыми трофеями, гитлеровцы бешено рвались к столице. Тысячи москвичей стали покидать родной город. И сразу же наметилась четкая грань между москвичами уходившими и москвичами остающимися. Остающиеся считали уходивших трусами и паникерами, а себя — мужественными патриотами. В свою очередь уходившие из Москвы посматривали на остающихся с подозрением — не намерены ли они приспособиться к оккупантам, а может быть, и пойти к ним в услужение. Пятнадцатого октября с вокзала, скупо освещенного закрашенными синей краской лампами, я проводил жену в далекий безопасный Омск. Вернулся в опустевшую квартиру, уложил в рюкзак необходимые вещи, с грустью оглядел полки с красивыми рядами собранных за многие годы книг и, подумав, добавил в рюкзак два томика миниатюрного академического собрания сочинений Пушкина — «Поэмы» и «Евгений Онегин». Потом запер квартиру на висячий замок и поехал в редакцию «Красной звезды», которая отныне и надолго стала моим домом. Это называлось тогда «перейти на казарменное положение». В вестибюле ЦТКА я встретил Илью Эренбурга и поэта Михаила Голодного. В отличие от меня, пришедшего в редакцию, как домой, они уходили из редакции по своим домам.