— Я все понял, Костя, — ответил я и медленно опустил трубку. А мозг заполонила, вытеснив все остальное, одна-единственная мысль: вот он и пришел, тот страшный день, которого я так боялся… Вот он и пришел…
Жена принялась отпаивать меня валериановыми каплями, которых я сроду не пробовал, уложила в постель. Я не сопротивлялся и только бормотал: «Миша… Миша… Что там с ним делают… Лучше бы меня…»
Часа через два я пришел в себя и понял, что надо и мне готовиться. Странно было, конечно, что и меня не взяли в ту же ночь. Но это могла быть простая техническая «накладка», которую надо использовать. Надо собрать необходимые теплые вещи, взять деньги в сберкассе, чтобы оставить их дома и, самое тяжелое и неприятное, сообщить о случившемся родителям. Приехав к ним, я не стал скрывать своего подавленного настроения.
— Что с тобой? — спросила мама. — Ты здоров?
— Понимаешь, мама, — сказал я. — Я очень беспокоюсь за Мишу…
— А что с ним? — встревожилась мать за своего любимого первенца, которым так гордилась.
— Понимаешь, мама. Его вызвали в… одно место… Наверно, какое-то недоразумение… Но ты знаешь, какое теперь время… Все может быть… Я очень беспокоюсь…
«Подготовив» ее таким образом, я ушел, думая: «Бедная мама… Кто ее так же «подготовит», когда завтра возьмут меня…»
К вечеру я был уже в основном готов, но оставались еще кое-какие дела и мне захотелось получить еще сутки свободы. Они приходили, как правило, к половине второго ночи, и мы так договорились с женой: я уйду из дому часов в двенадцать, погуляю по Москве и позвоню из автомата в пять часов утра. Если они пришли и ждут меня, то, взяв телефонную трубку, жена произнесет: «Да». Если их нет, она скажет: «Алло». (Это было, конечно, достаточно наивно: никто не позволил бы ей снимать телефонную трубку…)
…Волшебно красива была покрытая мягко падающим густым снегом ночная Москва. Я не спеша спустился по безлюдной улице Горького, остановился против Исторического музея. Всегда приятно было смотреть на рубиновые звезды Кремля, их воспевали и в прозе, и в стихах, рисовали на патриотических плакатах. Теперь они показались мне наполненными человеческой кровью. Мне стало страшно, и я повернул обратно, к площади Маяковского. Я шел, как автомат, повторяя про себя одно и то же: «Миша… Миша… Что он сейчас переживает? Наверно, вся Москва уже знает, что Михаил Кольцов арестован. Михаил Кольцов арестован… Может быть, это кошмарный сон или все же действительность? Миша… Миша… Братик мой родной…»
Не доходя до площади Маяковского, по левой стороне улицы я увидел маленькую ночную шашлычную. Я вошел, заказал шашлык, бутылку кагора. Поел и погрузился в какое-то оцепенение. Мыслей никаких не было, только ощущение непоправимой беды.
Ровно в пять часов утра я подошел к висевшему у входной двери автомату и позвонил к себе на квартиру.
— Аллоу! — услышал я радостный возглас жены.
И я пошел домой, довольный, что получил в свое распоряжение еще один день свободы. Но они не пришли и на следующий день, и на третий. Прошла неделя, и, понимая, что в этих делах и в этих органах случайностей не бывает, я сделал вывод: Хозяин подарил мне свободу.
По сей день я не нахожу этому факту бесспорного и достоверного объяснения, хотя по сей день мне задают такой вопрос. С точки зрения тех, кто подготовил и осуществил уничтожение Кольцова, по их злобной и безжалостной «логике», я, как самый близкий к нему человек (об этом было широко известно), не мог не знать о «преступной, шпионской и изменнической деятельности» брата. Даже если не принимал в ней прямого участия. Соответствующее «доносье» на меня было своевременно заготовлено. И, видимо, ордер на мой арест был подписан. Но Хозяин сказан: «Нэ трогать».
А почему он это сказал? Ведь я был родным братом Кольцова, много лет раздражавшего его своим независимым нравом, чрезмерной, несогласованной инициативностью и «прыткостью». Хозяин не мог не знать, что самый лютый его враг — Троцкий дружески ко мне относился и даже написал хвалебное предисловие к сборнику моих карикатур. А я знаю случай, как один литератор был объявлен троцкистом и погиб в заключении только потому, что какой-то «стукач» обнаружил, что в старой его брошюре перед фамилией Троцкого стояла буква «т.», то есть «товарищ»… А тут целое предисловие!.. К тому же вряд ли от бдительного ока «соответствующих органов» ускользнуло мое посещение квартиры Троцкого перед его высылкой в Алма-Ату. Всего этого было бы более чем достаточно, чтобы посадить не одного Ефимова, а по крайней мере сто человек. И между тем: «Нэ трогать…» Чем объяснить? Возможно, тем, что Сталин был не только жесток и безжалостен, но также непредсказуем, капризен и нередко любил поступать не так, как от него ожидали, а совсем наоборот. Видимо, я и попал в эту категорию «наоборот». К тому же мои карикатуры ему нравились, и он, как рачительный хозяин, решил, что опытный карикатурист ему еще понадобится.
Так или иначе указание «Нэ трогать» было, конечно, для меня и для моей семьи немаловажным обстоятельством. Но четкая мета «брат врага народа» с меня снята не была. Осторожные перестраховщики не спешили давать мне работу по моей основной профессии. И я кормился тем, что рисовал школьные пособия, театральные афиши, смешные детские кубики и тому подобное, далекое от самого желанного и привычного для меня жанра — политической карикатуры.
К этому не слишком веселому периоду моей биографии относится и такой маленький, но оставшийся в памяти эпизод. По заказу одного издательства я сделал рисунок к плакату «Песня о Чапаеве», изображавший легендарного начдива во всем его величии: на коне, с обнаженной шашкой в высоко поднятой руке, в бурке, на фоне развевающегося красного знамени. Я даже постарался, не будучи пейзажистом, красиво изобразить облака на голубом небе. Плакат получился весьма удачный и даже удостоился одобрительного отзыва в вечерней газете. Но при этом автором плаката был указан другой художник. Видимо, не сочли нужным публиковать фамилию «брата врага народа». Сначала я решил не обращать на это внимания, но потом меня разобрала досада. И я пришел в редакцию с просьбой дать поправку. Это был встречено с нескрываемым раздражением.
— А зачем, собственно говоря, это нужно? — недружелюбно спросил принимавший меня секретарь редакции.
— Очень просто, — вежливо ответил я. — Мне не хотелось бы, чтобы мою работу приписывали другому, хотя бы и весьма уважаемому художнику… Тем более, — довольно неосторожно добавил я, — что в последнее время я не так часто вижу свое имя в печати.
Это, видимо, его еще больше разозлило.
— Не знаю, не знаю, — сказал он с нарастающим раздражением. — Надо проверить. Может, это и не вы рисовали. Или речь идет о другом плакате. Да и вообще по таким пустяковым поводам мы поправок не даем.
Хотя, повторяю, в ту пору мне было совсем не до смеха, но я не мог не улыбнуться: мне вспомнилась аналогичная сценка из «12 стульев» Ильфа и Петрова:
«— Вот что, гражданин, — сказал редактор, — никто вас не позорил и по таким пустяковым вопросам мы опровержений не даем.