Но нет, милый мистер Полак. Мы не будем меняться с вами на Гувера. Ничего не выйдет!..»
Думаю, что самому юбиляру вряд ли понравился кольцов-ский фельетон. Не в его он был вкусе.
— Нашел чем шутить… — скорее всего проворчал он. — Какие еще тут, к черту, загадки.
Но никаких неприятностей для Кольцова в связи с этим не последовало: все-таки на дворе был только двадцать девятый, а не тридцать седьмой и даже не тридцать пятый год… Кто мог подумать, что всего через 6–8 лет неслыханный и безжалостный террор обрушится на страну, как чума.
Кольцову порядком доставалось от зажимщиков, перестраховщиков, демагогов, ханжей. Это, между прочим, нашло свое отражение в его переписке с Горьким, в характерном для этой переписки шутливом стиле.
Вот что Кольцов пишет Горькому в Сорренто в ноябре двадцать девятого после чисто деловой части письма, касающейся издательских вопросов:
«…Живу я сейчас серо и невыразительно, как черви слепые живут. Только изредка вынимаю из шкафа подаренные Вами пояса и вздыхаю, с шумом выпуская воздух из грудной клетки. Этим я хочу сказать, что скучаю по Вас. По-видимому, это кончится большим слезливым письмом с жалобой на нечуткость людей и просьбой указать, как поступить на зубоврачебные курсы…»
Горький отвечает Кольцову:
«О, брате мой любезный!
По что столь зазорно срамословишь, именуя ся червем слепорожденным? И отколь скорбь твоя? Аще людие древоподобны ропщут на тя, яко ветр повелевает, сотрясаяй смоковницы плодов не дающи и жолудю дубов завидующи, — помни: ты не жолудь есть и не на утеху свинию родила тя матерь природа, а для дела чести и смелости. Аще же пес безумен лаяй на тя, не мечи во пса камение, но шествуй мимо, памятуя: полаяв — перестанет!
В этом духе я Вам, дорогой Михаил Ефимович, мог бы сказать много, но, от старости, забыл уже сей превосходный язык, которым все можно сказать — исключая популярные фразы «матового» тона.
В самом деле: Вы что там раскисли? Бьют. И впредь — будут! К этому привыкнуть пора Вам, дорогой мой!
Крепко жму руку.
И — да пишет она
ежедневно
и неустанно
словеса правды!
Старец Алексий Нижегородский и Сорентийский. А «Огонек» следовало бы мне высылать! А. Пешков».
Кольцов продолжал «ежедневно и неустанно» писать «словеса правды», продолжая «ежедневно и неустанно» наживать себе новых злобных врагов.
Хочу сказать откровенно и решительно: меня до глубины души возмущает, когда кое-кто пытается сделать из Кольцова заядлого сталиниста, беспрекословно выполнявшего все указания Хозяина, оправдывавшего злодейские репрессии против безвинных людей. Это — ложь! Бессовестная и безграмотная ложь. Не стану отрицать, что не сразу, но примерно с середины 20-х годов Сталин стал импонировать Кольцову своей железной волей, неуязвимой логикой рассуждений, своего рода, если хотите, гипнозом личности, в какой-то степени, безусловно, загадочной, непредсказуемой, притягательной. И не один Кольцов испытывал это ощущение.
Брат мне как-то рассказывал о характерной сценке, которую ему довелось наблюдать еще в начале 20-х годов. В перерыве какого-то совещания или пленума в комнате за сценой собрались руководители партии, как их тогда именовали — вожди рабочего класса. Отдыхали, пили чай, беседовали. Были Рыков, Калинин, Бухарин, Зиновьев, Каменев, Томский, другие. Был тут и Сталин. Он не принимал участия в разговоре, покуривал трубку и только поглядывал на беседовавших своими желтоватыми глазами. Вскоре он зачем-то вышел из комнаты. И произошла странная вещь… Все явно почувствовали какое-то облегчение, задвигались, заговорили свободнее, оживленнее. Сталин вернулся и вновь будто заморозил всех леденящим фактом одного своего присутствия. А между прочим, обладая незаурядными актерскими способностями, он умел, когда хотел, быть и любезным, и общительным, и обаятельным. Достаточно вспомнить его встречи с Фейхтвангером, Лавалем, супругами Сиснерос из Испании, впоследствии с Черчиллем и Рузвельтом.
Кольцов, повторяю, абсолютно искренне отдавал должное властной, впечатляющей личности Хозяина отнюдь не из страха или угодничества. Не раз брат с неподдельным удовольствием, граничащим с восхищением, пересказывал мне отдельные замечания, реплики и шутки, которые ему доводилось от него слышать. Сталин ему нравился. И вместе с тем Михаил продолжал по своей «рисковой» натуре опасно испытывать его терпение. И дальше — больше. Кольцов писал фельетоны, по сравнению с которыми «Загадка-Сталин» был невинной робкой шуткой, хотя можно не сомневаться, что в феноменальном «запоминающем устройстве» — в голове Сталина он занял прочное место рядом с давним фактом, касающимся фотографий Троцкого.
Глава одиннадцатая
В моем повествовании мы еще только в начале 30-х годов. В биографии Кольцова они ознаменовались прежде всего участием в рекордном и труднейшем по тем временам Большом Восточном перелете по маршруту Москва — Анкара — Тегеран — Кабул — Москва. О, это было совсем не то, что комфортабельный и спокойный круиз по цивилизованным европейским столицам двадцать девятого года на «Крыльях Советов». Позволю себе привести только одну выдержку из кольцовских путевых очерков:
«…Мы вошли в Саланг — единственное ущелье, через которое можно одолеть вершины высочайшего азиатского горного хребта. Эти места не для людей. Эти места природа оставила для себя самой, чтобы в одиночестве, без суеты, в величественном безмолвии думать свои планетарные думы. И человек, стремительной дерзостью технического гения вознесенный на эти страшные высоты, содрогается, пугливо умолкает. То, что называется ущельем Саланг, есть на самом деле зловещий хаос отдельных обледенелых пиков, крутых и скользких скатов в неизвестность. Нет и не может быть точно проведенного пути внутри этой жадно оскаленной челюсти горных клыков. Воздушный отряд тянется через Саланг извилистой ломаной тропкой. Во что превратился этот бравый воздушный отрядик, таким щеголеватым четким треугольником вылетевший с московского и анкарского аэродромов! Строй самолетов разбился. Они ковыляют то гуськом, почти наскакивая один на другой, то врозь, теряя друг друга, то переваливаясь через ледяные барьеры, огибая страшные горные шишки. Люди посинели, машины заиндевели.
Пальцы на руках и ногах слиплись в сплошные холодные железки, горло пьет без устали этот чудесный, никогда не изведанный прозрачный напиток: воздух верхних слоев атмосферы».
Большой Восточный перелет успешно завершен. Участники его достойно награждены. А спецкор «Правды» Михаил Кольцов отмечен даже не совсем обычно для журналиста: приказом народного комиссара по военным и морским делам ему за участие в ряде больших воздушных перелетов присвоено воинское звание — летчик-наблюдатель.
Итак, с головокружительных вершин Гиндукуша, после экзотических впечатлений Востока Кольцов возвращается за свой рабочий стол, к своим повседневным журналистским делам. И за что он прежде всего берется? Конечно, за очерки о небывалом перелете? Да. Но тут же на день их откладывает и срочно диктует фельетон на другую, еще раньше запланированную им тему: «О безобразном положении в стране с ремонтом обуви». При этом он смело, неожиданно, по-кольцовски связывает эту будничную, прозаическую, «низменную» проблему с набатно гремящим на всю страну лозунгом выполнить пятилетку в 4 года! Уверен, что на это не решился бы никакой другой журналист — ведь писать о пятилетке значило тогда писать только о высоком энтузиазме рабочих, об их пламенном стремлении следовать призыву любимого Вождя! При чем тут какая-то обувь?