Мать нынешнего гросс-герцога Мекленбург-Шверинского и сестра императрицы Александры Федоровны, когда я имел честь, во время ее приезда в Москву, представляться ей, как бывший адъютант принца Карла, смеясь рассказывала мне, как он, бывало, покажет ей то левую руку, в которую был ранен под Бородином, то правую…
Можно судить по этому, как тяжела была рана и с каким тевтонским мужеством он ее перенес. Принц был добрый человек, более ничего в его похвалу не могу сказать. Играя в карты, он проигрывал не только свои наличные деньги, но и драгоценные вещи; выпивши два-три бокала шампанского, скоро ослабевал…
После перемирия, перед самым Кульмским делом, ему велено было ехать в армию кронпринца шведского Бернадота, но как он не получил там никакого назначения, то дали ему отпуск на родину. Он было попытался явиться в русскую армию близ Рейна, но это была его последняя попытка…
А. П. Ермолов упоминает в своих записках (стр. 208), что 22-го сентября военный министр Барклай де Толли оставил армию и поехал в Калугу и далее.
Я имел случай видеть Барклая де Толли 23-го или 24-го сентября на первой станции от Коломны в Рязань и описал этот случай в статье: «Новобранец 1812 года». Полагаю, что не будет лишним поместить здесь это описание.
«Недалеко от почтовой станции расположили мы свой табор для полдневания. Раскинутые по лугу бесчисленные палатки, табун коней, оглашающих воздух своим ржанием, стаи гончих и борзых, с которыми помещики в своем бегстве от неприятеля не могли расстаться, зажженные костры, пестрота возрастов и одежд, немолчное движение, – все это представляло живописное зрелище, но могло ли это зрелище в тогдашних обстоятельствах радовать нас?
Я пошел с несколькими помещиками и купцами прогуляться по деревне. Когда мы подходили к станционному дому, возле него остановилась колясочка, она была откинута. В ней сидел Барклай де Толли. Его сопровождал только один адъютант. При этом имени почти все, что было в деревне, составило тесный и многочисленный круг и обступило экипаж. Смутный ропот пробежал по толпе, глухо послышались даже укоризненные слова…
Немудрено… отступление к Москве расположило умы против него. Кроме государя и некоторых избранников, никто не понимал тогда великого полководца, который с начала войны до Бородинской отчаянной схватки сберег на плечах своих судьбу России, настигнутую неслыханною еще от века силою военного гения и столь же громадными вещественными силами.
Но ропот тотчас замолк: его мигом сдержал величавый, спокойный, холодный взор полководца. Ни малейшая тень смущения или опасения не пробежала по его лицу. В этом взоре не было ни угрозы, ни гнева, ни укоризны, но в нем было то волшебное, неразгадываемое простыми смертными могущество, которым наделяет провидение своего избранника и которому невольно покоряются толпы, не будучи сами в состоянии дать отчет, чему они покоряются.
День был ясный, коляска стояла под тенью липы, урвавшей на улицу несколько густых сучьев из-за плетня деревенского сада. Барклай де Толли скинул фуражку, и засиял голый, как ладонь, череп, обессмертенный кистью Доу и пером Пушкина. При этом движении разнородная толпа обнажила свои головы… Вскоре лошади были готовы, и экипаж исчез в клубах пыли. Но долго еще стояла смущенная толпа на прежнем месте».
Не знаю, куда ехал тогда Барклай де Толли, но знаю, что 25-го сентября был он в Калуге. Оттуда писал он, именно этого числа, к графу Остерману-Толстому письмо, замечательное по тогдашнему положению бывшего начальника армии.
Подлинное письмо перешло от меня к графу А. С. Уварову. Он обещал прислать мне его, но, вероятно, не мог отыскать в своих бумагах, и потому я лишен возможности передать его слово в слово. Помню только, что в нем Барклай де Толли выражал глубокую грусть, расставаясь с русским войском, и надежду, что в этом войске остаются достойные вожди, которые поддержат честь его. Любопытно бы знать, кто из тогдашних корпусных командиров получил подобное письмо и кто не получил.
Много было говорено о 1812 годе, но никогда не довольно говорить о нем. Еще и теперь пугает он тех, кто врагами вздумал бы ступить на русскую землю. При этом имени встают из-под снегов русских и льдов Березины сотни тысяч окоченелых воинов, искаженных ужасною смертью, в разных уродливых одеждах; они простирают руки к своему отечеству и молят его на разных языках, как при Вавилонском столпотворении, не подвергать их внуков новым подобным бедствиям.
Знакома ль вам прекрасная гравюра, изображающая Великую армию, небывалую в летописях человечества, воспитанную гениальным вождем своим в славных битвах нескольких лет и разных стран, когда она переходит Неман у Ковно? Она изгибается между гор и по горам и переползает реку, как огромный боа.
Вы видите, как эти бесчисленные полки спешат, спешат все вперед. Сердце ваше замирает от мысли, что они идут раздавить ваше отечество. Наполеон, в своей исторической треуголке, стоит на одной из высот, скрестив по своему обыкновению руки на груди. Кажется, вы читаете на его лице и встречный, торжественный гул московских колоколов, и коленопреклоненный перед ним народ русский, и снопы трофеев, которые он ставит в Notre Dame
[214].
Один офицер, бывший тогда при нем, вступивший потом в русскую службу и дослужившийся у нас до генеральства, рассказывал мне, что император французов в то время забавлялся, как бриеннский школьник, подцепляя камешки носком своего сапога и подбрасывая их вверх.
Через несколько месяцев этой великой армии не стало, вождь ее спасается, как беглец, и едва ли не на том же самом месте переезжает русскую границу 26-го ноября, в день Георгия Победоносца.
Я был свидетелем бедствий этой армии. Прибыв в Вильно вслед за вступлением туда наших главных войск, я видел, как по тем же улицам, по которым не так еще давно проходили воинственные колонны с торжественною музыкой, с победными орлами, – как по этим самым улицам провозили ежедневно для сожигания на Вилейке целые возы нагих, замороженных воинов, перевязанных по нескольку десятков веревками, словно свиные туши.
Посещая с принцем Карлом Мекленбургским его раненых соотечественников, в доме еврея, мы нашли, что умершие и умирающие лежали рядом с живыми на соломе, перегнившей от крови и нечистоты. Никогда человечество не видало над собою такого поругания. В городе воздух был так заражен миазмами от сгнивших трупов, что принуждены были очищать его куревом зажженных кучек навоза.
С приездом государя в Вильно все оживилось, следы разрушения и позора человечества исчезли, везде заструились жизнь, радость, любовь и милость; раненые, свои и неприятельские, были равно призрены. Иллюминовались здания, осветились лица и сердца. Вскоре открылся театр, дан был бал.
На этом вечере, когда государь входил в зал, то невольно наступил на знамена, только что отбитые у неприятеля. Это была нечаянность, приготовленная торжествующим, осыпанным царскими милостями, благодарностью России и всемирною славой, фельдмаршалом Михаилом Ларионовичем.