– Что, сволочь старорежимная, людей не видишь? Прошло ваше буржуйское времечко, теперь трудового человека дверью не зашибешь!
На крик пьяной женщины из-за дверей выглянуло любопытствующее лицо счетовода Онуфриева и тут же скрылось в полумраке комнаты, некогда служившей Вольским детской. Проходя мимо кухни, историк окунулся в облако пара, валившего из кипятящегося на примусе белья Хельги Леонидовны, занимавшей малую гостиную. Историк потянул на себя дверь большой гостиной и наконец-то очутился у себя дома. За накрытым к обеду круглым столом под абажуром собралась вся семья. Как в былые времена, в центре стола испускала душистый борщевой пар супница кузнецовского фарфора, на тарелках лежал белый хлеб и тонко нарезанное отварное мясо.
– Селедочку, вот, принес! – с порога сообщил Корниевский, с тревогой глядя на сынишку.
Сегодня Дениска выглядел не таким бледным и измученным, каким отец привык его видеть в последние дни. Диагностированный туберкулез давал себя знать, и иногда ослабленный болезнью мальчик не мог встать с постели, виновато улыбаясь родителям посиневшими губами с белой подушки. Теперь же, держа в руке хлеб с мясом, Дениска с аппетитом ел, после каждой проглоченной ложки борща и откусанного куска бутерброда промокая рот лежащей рядом с ним туго накрахмаленной белоснежной салфеткой.
– Откуда такое богатство? – проходя в комнату и выкладывая на стол завернутую в газету добычу, ревниво осведомился Корниевский. И, обращаясь к прямому старику с профессорской бородкой, недоверчиво уточнил: – Борис Павлович, вы все-таки согласились преподавать?
– Преподавать где? – язвительно вскинул кустистые брови профессор Вольский, закладывая большие пальцы за бархатные отвороты домашней куртки. – В этом их так называемом «Институте красной профессуры»? Нет, я не против сего абсурдного названия, хотя оно само по себе вызывает оторопь, но, увольте, я просто не вижу применения своим знаниям в данном учебном заведении! Да и ВХУТЕМАС меня не прельщает. Впрочем, как и я его.
– Да перестаньте! Вы, скульптор с мировым именем, преподававший в Академии художеств, говорите такие странные вещи!
– А что я, друг мой, должен говорить? Что хочу нести искусство в широкие народные массы, обучая деревенщину малевать плакаты в стиле маяковщины? Нет уж, увольте. Классицизм советскому режиму не нужен, а новомодной мазне я не обучен. Вы можете возразить, что я мог бы обучать пролетариат философии. И тоже будете не правы. Ибо философию Канта забрал себе Деборин, греков преподает Ряховский, мне же остался лишь Маркс, – ворчливо сообщил старик. – Я не чувствую в себе достаточно сил, чтобы приходить в святые стены Сретенского монастыря и читать лекции по атеистически диалектическому материализму. Я не могу преподавать то, во что не верю сам! Вот если бы мне предложили читать курс лекций о Платоне или пифагорийцах…
– Дедушка, а что такое маяковщина? И кто такие пифагорийцы? – заерзал на стуле Дениска.
– Дедушка потом тебе расскажет, сынок. – Отец погладил мальчика по курчавой головке. – Мне все-таки хотелось бы получить ответ на вопрос – если Борис Павлович не служит в Институте красной профессуры и не преподает в художественных мастерских, откуда белый хлеб и мясо?
– Садись, поешь, пока горячее, – вступила в беседу молчавшая до сего момента Марина.
– Ты мне зубы не заговаривай! – рассердился Корниевский. – Я чувствую, что что-то здесь не так.
– Отец продал альбом Рафаэля, – чуть слышно пояснила женщина.
– Торгаш подумал, что это порнография, и отвалил за книгу аж тысячу целковых, – не без гордости сообщил старик, с достоинством вкушая суп.
– Как это? – опешил историк. – Рафаэля продать как порнографию? Рафаэля? Альбом из моей коллекции?
Предвидя подобную реакцию, Марина, грохнув стулом, торопливо вышла из-за стола и устремилась к потрясенному и раздавленному Корниевскому. Тот стоял у окна, ссутулившись и вздернув острые плечи, отчего его высокая худая фигура казалась похожей на застывшую на болоте цаплю. Обняв мужа, женщина прижалась к рукаву его пальто бледной щекой и затихла, успокаивающе поглаживая по плечу.
– Кому все это нужно? – взорвался негодованием старый скульптор, отбрасывая ложку и сверля зятя злыми глазами. Старик вскинул руку и обличительно ткнул в тесно прижавшиеся друг к дугу изысканные вещи из прошлой жизни, как попало стащенные в большую гостиную со всей пятикомнатной квартиры, в один недобрый день сделавшей коммунальной. – Эти книги, мебель, посуда? Нэцкэ? Фарфоровые статуэтки? Эта ваша коллекция альбомов с репродукциями? Кому, я вас спрашиваю? Все равно рано или поздно заберут товарищи! Вон, матрос Гуревич и заберет! Так не лучше ли распродать, что сможем, и на вырученные деньги купить для Дениса еды? Или вы, Всеволод, полагаете, что ваша пайковая селедка излечит сына от туберкулеза?
– Отчего же, не только селедка, – хмуро откликнулся историк, в душе понимая, что тесть совершенно прав. Сердито прошествовав к камину, Корниевский сдвинул в кучу расставленные на мраморной полке восточные фигурки слоновой кости, пристроив на край селедочный сверток. И, обернувшись к столу с обедающими, тихо добавил: – Перед отъездом выдадут еще и фунт солонины.
– Сева, ты уезжаешь? – Голос Марины дрогнул. – Куда?
– В Соловецкий монастырь. С экспедицией Помгола. Должен был поехать Валя Иволгин в качестве фотографа, но Иволгин заболел. Я заходил к нему. Супруга плачет, говорит – оспа. Так что и описывать буду сам, и снимки делать.
– Не дают им покоя Соловки! – усмехнулся старик профессор, снова принимаясь за суп. – Хотя чему тут удивляться. Сокровища Соловецкого монастыря оцениваются в десять миллионов полновесных царских рублей. В девятнадцатом английские интервенты основательно опустошили монастырские ризницы. Комиссары тоже не один раз запускали лапу в закрома. И все им мало. Последнее хотят у монастыря забрать.
– Сева проследит, чтобы помголовцы не очень-то бесчинствовали, – скупо улыбнулась Марина.
За ширмой завозились, и донесся протяжный стон. Марина замолчала, прислушиваясь. Лицо ее сделалось страдальческим, а потом вдруг озарилось радостной улыбкой, и женщина проговорила:
– Севочка, а ты Аркашу с собой возьми! Пусть не фотограф, пусть художник. Это лучше, чем ты сам непонятно как наснимаешь.
Душевную драму брата Аркадия Марина принимала, как свою собственную боль. Милый, добрый Аркаша, будущий художник и, несмотря на протесты отца, студент ВХУТЕМАСа, без памяти влюбился в соседскую Лидочку Белову. Девочка и впрямь была чудно хороша. Тоненькая, как тростинка, гибкая, она танцевала в классическом балете у Чередниченко, и ее огромные фиалковые глаза покорили не одно мужское сердце.
Однако, несмотря на обилие внимания и даже славу, Лида выбрала соседского Аркашу. Толстого румяного увальня с разными глазами – рыжим, в цвет его волос, и светло-серым, таким прозрачным, что, казалось, и нет его вовсе. Уже был назначен день свадьбы – молодые планировали расписаться на пасху, как вдруг невеста покончила с собой.