Здесь содержался намек на "военного человека" Ермолова. Но цензура настояла на замене последнего предложения, и оно приобрело другое звучание: "Может быть, и чрезвычайно достойно посмеяния в глазах военных людей (каковы, например, г. купеческий консул Фонтаны?)". Таким образом, кивок в сторону компетентного "проконсула" был заменен прямым обвинением "диванного генерала" Фонтанье в отсутствии необходимых знаний.
Однако в тексте "Путешествия в Арзрум" осталось неприятное суждение самого Пушкина о деле у Саган-лу: "…Это происшествие могло быть гибельно и для нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче".
Иван Федорович принес к подножию трона победу. Но его продолжали судить. Такова была примета времени. Если бы с заявленной меркой подошли к действиям самого Ермолова на Кавказе, они показались бы очень спорными. Но опала смывала в глазах современников даже преступления. С опальным Аракчеевым поэт, например, хотел "наговориться вдоволь" и очень сожалел о его смерти.
Таким образом, не судьба была Паскевичу уйти из когорты обиженных Пушкиным генералов. Начал шалопайскими шутками, продолжил байроническими колкостями и, наконец, высокомерно поправил военные ошибки государева "отца-командира".
Между тем 26 июня под Эрзрумом произошел любопытный случай. "Вокруг всего города были выстроены батареи, — сообщал артиллерийский офицер Э.В. Бриммер, — которые открыли по нас почти беспрерывный огонь". Следовало стрелять по вражеским пушкам, не попадая в жилые кварталы. "Вдруг первый выстрел из батареи 21-й бригады. Пушкин вскрикивает: "Славно!" Главнокомандующий спрашивает: "Куда попало?" Пушкин, обернувшись к нему: "Прямо в город!" — "Гадко, а не славно", — сказал Иван Федорович".
Такова цена "тонкой военной осведомленности".
"НА ЦАРЕГРАДСКИХ ВОРОТАХ"
Поэт умел говорить как "человек государственный". И тут же по неопытности оскальзывался на деталях.
Так, цыгане, кочевавшие "шумною толпою" по Бессарабии, были до 1823 г. крепостными румынских бояр. Их освободили приказом наместника Юга графа М.С. Воронцова. Ни о какой дикой вольности речи не шло. Земфира могла бы воровать кур для какого-нибудь молдавского боярина с янтарным чубуком в зубах. С цыганских "промыслов" хозяева имели долю — род оброка.
Поэт два месяца скитался вместе с "вольным" племенем и ничего подобного не заметил. Как? Такова условность романтизма. Пушкинские цыгане, как горские племена под пером Бестужева-Марлинского или индейцы Фенимора Купера, "так же похожи на настоящих дикарей, как идиллические пастухи на пастухов обыкновенных", авторы "закрасили истину красками своего воображения", как писал сам поэт.
Вероятно, правительству не хватало глубины исторической перспективы, гениальных прозрений на будущее. Но, не зная жизненных реалий, легко ошибиться. Тем более при замене их реалиями поэтическими.
Последние прочитываются в стихотворении "Олегов щит", которым представляет собой отклик на заключение Адриано-польского мира. Россия не стала захватывать Царьград, остановившись буквально у его стен.
Когда ко граду Константина
С тобой, воинственный варяг,
Пришла славянская дружина
И развила победы стяг.
Тогда во славу Руси ратной.
Строптиву греку в стыд и страх.
Ты пригвоздил свой щит булатный
На цареградских воротах.
Что же ныне?
Настали дни вражды кровавой;
Твой путь мы снова обрели.
Но днесь, когда мы вновь со славой
К Стамбулу грозно притекли,
Твой холм потрясся бранным гулом,
Твой стон ревнивый нас смутил,
И нашу рать перед Стамбулом
Твой старый щит остановил.
Паскевичу пеняли за излишний риск. Правительству изящно, в скрытой форме — за уклонение от риска и нежелание врываться в Константинополь. Русские в 1829 г. не повторили подвига князя Олега 911 г. Чисто военная возможность имелась. Но ее реализация была чревата дипломатическими демаршами западных стран. Кроме того, разорение старого вражеского гнезда подставило бы под удар южные провинции империи, куда ринулись бы тысячи беженцев, не хуже саранчи 1824 г. способные опустошить поля и подвергнуть голоду Крым, Бессарабию, Новороссию…
Все это можно было не принимать во внимание в поэтическом порыве. Но необходимо учитывать за рабочим столом государя. Колебания настроений Пушкина — естественные для творчества — воспринимались властью как "двоякость" и неискренность. А вовсе не как детская шалость, тем более что следов последней ни в "Олеговом щите", ни в "Путешествии в Арзрум" нет.
Привычная картина, нарисованная чиновником III отделения М.М. Поповым, далеко не так проста, как принято считать: "Бенкендорф и его помощник Фон Фок ошибочно стали смотреть на Пушкина не как на ветреного мальчика, а как на опасного вольнодумца… Они как бы беспрестанно ожидали, что вольнодумец или предпримет какой-либо вредный замысел, или сделается коноводом возмутителей. Он был в полном смысле дитя и, как дитя, никого не боялся. Зато люди, которые должны бы быть прозорливыми, его боялись. Отсюда начался ряд, с одной стороны, напоминаний, выговоров, а с другой — извинений, обещаний и вечных проступков".
Между тем Пушкин не был только дитя. Хотя и не был "коноводом возмутителей". Он щепетильно охранял свое мнение и свою независимость. Император же не мог доверять поэту, позиция которого постоянно менялась от восхищения к порицанию и от порицания к пониманию.
"ЕСЛИ БЫ ЗАВТРА НЕ БУДЕТЕ МИНИСТРОМ…"
Александр Христофорович даже не задавался вопросом, кем сам являлся для Пушкина. "Безусловно благородным человеком"? "Слишком легкомысленным, чтобы делать зло"? Чертом Ивановичем? Графом "жженкой"?
Даже в анекдот вошло: "Пушкин жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок". К тому же жженка — напиток со спиртом и сахаром — горит синим пламенем, напоминавшим цвет жандармского мундира.
Или, наконец, "Ангелом Хранителем"?
Правда состояла в том, что поэт наконец вернулся из странствий и его напрямую спросили: куда он уезжал? 14 октября Александр Христофорович писал: "Государь император, узнав по публичным известиям, что вы, милостивый государь, странствовали на Кавказе и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить вас, по чьему позволению предприняли вы сие путешествие. Я же со своей стороны покорнейше прошу вас уведомить меня, по каким причинам изволили вы не сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня сделать сие путешествие".
Оправдательное письмо поэта 10 ноября обнаруживало стишком много натяжек, чтобы ему верить. "По прибытии на Кавказа не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку… Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому, другу детства, с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-лу, и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника".