Таким образом, «свобода языка, доходящая до угроз», которая годом позже, во время заговора Хитрово, возмутит императрицу, была для Екатерины Романовны не целью, а средством. Благодаря названному качеству, наша героиня решала поставленные задачи. Значит, о спонтанности ее критических порывов речи не шло
[19].
При этом «правда» всегда оказывалась неприятной. «Она чересчур пристрастно судит о делах», – жаловался в 1803 г. после знакомства с Дашковой Ф.В. Ростопчин в письме к ее брату С.Р. Воронцову. «Мы не могли… [не] поспорить между собою»
{235}. Екатерина II посвятит подруге комедию под красноречивым названием «Именины госпожи Ворчалкиной».
О Петре III крестница тоже говорила вовсе не ложь, а неприятную правду. Хрестоматиен ее отзыв: «Поутру быть первым капралом на вахтпараде, затем плотно пообедать, выпить хорошего бургундского вина, провести вечер со своими шутами и несколькими женщинами и исполнять приказания прусского короля – вот что составляло счастье Петра III, и все его семимесячное царствование представляло собой подобное бессодержательное существование изо дня в день, которое не могло внушать уважения»; «Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно бы быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним… возбуждающее всеобщее и единодушное стремление к переменам»
{236}.
Очень точное наблюдение. Нет оснований утверждать, будто Дашкова утрировала, рисовала на императора карикатуру. Дипломатические донесения полны куда более резких отзывов. Так, прусский министр Карл фон Финкенштейн, которому по статусу полагалось симпатизировать Петру Федоровичу, писал: «Не блещет он ни умом, ни характером; ребячлив без меры, говорит без умолку, и разговор его детский, великого Государя не достойный… привержен он решительно делу военному, но знает из оного одни лишь мелочи; …Слушает он первого же, кто с доносом к нему является, и доносу верит… Нация его не любит, да при таком поведении любви и ожидать странно»
{237}.
А вот слова известного русского ученого А.Т. Болотова – в тот момент полицейского чиновника в Петербурге, часто бывавшего во дворце: «Редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме… а чаще уже до обеда несколько бутылок аглицкого пива… опорожнившим. …Он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровью от стыда перед иностранными министрами …Всем нам тяжелый народный ропот и всеобщее час от часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно»
{238}.
По страницам мемуаров Дашковой разбросано множество анекдотов про Петра III. То он на глазах у офицеров-измайловцев забавляется с негром Нарцисом и колет того полковым знаменем, чтобы «смыть позор» после драки с профосом (экзекутором). То требует у приближенных свою, императорскую, долю во взятке за неправедно решенное дело о сербах-переселенцах. Подобные сюжеты старательно собраны, и, надо думать, именно пересказывая их, княгиня осуществляла пропаганду. Неудивительно, что впоследствии о самой Екатерине Романовне будут передавать немало колких сплетен – как и в случае с Петром III, далеко не беспочвенных.
Однако нас интересуют не только произнесенные слова, но и те, что остались за рамками мемуаров. О чем княгиня умолчала? Прежде всего, о реформах Петра – пусть неудачных, скомканных, начатых кое-как, но все-таки являвшихся предметом живого обсуждения в петербургском обществе.
«Записки» хранят глубокое молчание по поводу Манифеста «О вольности дворянства». Этот акт, как мы помним, вызвал умиление у князя Михаила Ивановича, предлагавшего поставить императору «золотую штатую». Названным документом было начато «раскрепощение» русского благородного сословия: оно получило право не служить, которого давно добивалось. Ненадолго Петр III стал так сильно любим, что его положение на престоле казалось незыблемым
[20]. Одним из вдохновителей манифеста называли отца Дашковой – Романа Илларионовича, имевшего на государя большое влияние.
Возможно, княгиня промолчала, чтобы не касаться его имени. Ведь она утверждала, будто ее батюшка при Петре III «был нулем»: «Мой отец не играл никакой роли при дворе; хотя государь и оказывал знаки внимания моему дяде канцлеру, но не руководствовался ни его советами, ни правилами здравой политики, которых он и не слушал»
{239}.
Возможно, княгине не хотелось вообще затрагивать тему преобразований неудачливого монарха. Ведь мог возникнуть вопрос: а так ли уж плох государь, предпринявший подобную реформу?
Однако в умолчании княгини был и идейный подтекст. Манифест выбивал одно из звеньев вековой цепи, сковывавшей престол с дворянством, а дворянство с крепостными. Пока дворянин служил царю, крестьяне служили дворянину, а земля мыслилась как награда за ратный труд. Если барин становился свободен, то отпустить следовало и холопов. Так было бы справедливо, иначе нарушался принцип распределения большого, государственного «тягла» на всех жителей страны. Реальный процесс раскрепощения занял еще век. Большинство современников княгини, как писала Екатерина II, «вообще не понимало, что для слуг может существовать иное состояние, кроме рабства».
Сама Дашкова только с серьезными оговорками соглашалась на возможность освобождения крестьян. В беседе с Дидро в 1770 г. она сказала: «Если бы самодержец, разбивая несколько звеньев, связывающих крестьян с помещиком, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой»
{240}.
К тому времени «звенья», соединявшие дворянина с царем, были уже восемь лет как разбиты. Но даже когда Екатерина II значительно расширила и конкретизировала привилегии дворянства в Жалованной грамоте 1783 г., закрепившей за русскими права европейских благородных сословий, княгиня продолжала вести себя так, будто цепь по-прежнему прочна. В ином случае пришлось бы признать несправедливость владения крепостными и войти в конфликт с собой. Для нашей героини легче было находиться в конфликте с реальностью.