Среди гостей находился Анри Батайль и Берта Бади, его знаменитая интерпретаторша, мои друзья с давних пор.
Как я уже говорила, ателье походило на часовню и было до высоты пятнадцати метров задрапировано моими голубыми занавесями, но на хорах было маленькое помещение, превращенное искусством Пуарэ в настоящее жилище Цирцеи. Черные бархатные занавеси отражались в золотых стенных зеркалах, черный ковер и диван с подушками из восточных тканей довершали убранство; окна были наглухо закрыты, а двери представляли собой странные отверстия, напоминавшие этрусские могилы. Сам Пуарэ заметил, окончив работу: «Вот место, вызывающее на не совсем обыденные речи и поступки».
Он был прав. Комнатка была прекрасна, полна чар ивто же время опасности. Есть же какая-то разница в характере мебели, позволяющая отличать добродетельную кровать от преступного ложа и почтенный стул от грешного дивана! Как бы то ни было, Пуарэ не ошибался. В этом помещении говорилось и чувствовалось иначе, чем в моем ателье, похожем на часовню.
В этот вечер шампанское лилось широкой рекой, как и на всех праздниках, устраиваемых Лоэнгрином. В два часа утра я оказалась рядом с Анри Батайлем на диване в комнате, украшенной Пуарэ, и писатель, относившийся всегда ко мне по-братски, теперь под влиянием чарующей обстановки говорил и действовал иначе. И вдруг появился Лоэнгрин. Увидев меня с Анри Батайлем на золотом диване, отраженными в бесконечном ряде зеркал, он бросился вниз в ателье и стал поносить меня перед гостями, говоря, что уезжает и никогда не вернется.
Это немного отрезвило гостей и моментально изменило мое настроение в сторону трагизма. «Скорей, — сказала я Генеру Скину, — сыграйте «Смерть Изольды», а не то вечер будет испорчен».
Быстро скинув вышитую тунику, я надела белое одеяние и танцевала до зари под аккомпанемент Скина, который играл еще талантливее обычного.
Но этот вечер должен был иметь трагичные последствия. Несмотря на нашу невиновность, Лоэнгрин никогда в нее не поверил и поклялся со мной больше не встречаться. Напрасны были мои мольбы, напрасно Анри Батайль, очень взволнованный происшедшим, дошел до того, что написал Лоэнгрину письмо. Ничто не могло помочь. Лоэнгрин согласился повидать меня только в автомобиле. Мои уши воспринимали его проклятия, как звон дьявольских колоколов. Внезапно он перестал браниться и, открыв дверцу автомобиля, вытолкнул меня в темноту. Долго блуждала я по улицам одна в каком-то оцепенении. Прохожие подмигивали мне и делали двусмысленные предложения. Мир в одно мгновение превратился в кромешный ад.
Два дня спустя я узнала об отъезде Лоэнгрина в Египет.
25
Моим лучшим другом и утешителем в эти дни был музыкант Генер Скин. Он был странный человек, презиравший успех и личное честолюбие, и, обожая мое искусство, был счастлив, только когда играл для меня. Никто не восторгался мною так, как он. Поразительный пианист со стальными нервами, он играл мне ночи напролет то симфонию Бетховена, то весь цикл кольца от «Золота Рейна» до «Гибели богов». В январе 1913 года мы вместе с ним совершили турне по России. Странное событие отметило это турне. Приехав в Киев утром, на заре, мы наняли сани, чтобы ехать в гостиницу. Еще не вполне проснувшись, я увидела по обе стороны дороги ряд гробов, но не обычных, а детских. Я схватила Скина за руку.
— Посмотрите, — сказала я, — дети, мертвые дети!
Он стал меня разубеждать:
— Там ничего нет.
— Как! Неужели вы не видите?
— Нет ничего, кроме снега, куч снега, сваленных по обе стороны дороги. Какая странная галлюцинация. Это от усталости.
В тот же день, чтобы отдохнуть и успокоить свои нервы, я отправилась в русскую баню. В России бани состоят из жарко натопленных комнат с несколькими рядами длинных деревянных полок. Я лежала на полке, и когда банщица вышла, у меня от жары закружилась голова и я упала на мраморный пол.
Меня, потерявшую сознание, пришлось на руках отнести в гостиницу. Послали за доктором, который определил легкое сотрясение мозга.
— У вас высокая температура — вы не можете танцевать сегодня вечером…
— Но я терпеть не могу обманывать публику, — сказала я и настояла на том, чтобы танцевать.
Программа состояла из произведений Шопена. К ее концу я неожиданно сказала Скину:
— Сыграйте «Похоронный марш» Шопена.
— Но почему? — удивился он, — вы ведь его никогда не танцевали?
— Не знаю — сыграйте!
Я так упорствовала, что он согласился, и я протанцевала марш. Я изображала женщину, идущую медленными неуверенными шагами и несущую умерших к месту последнего упокоения. Я показала опускание тел в могилу, расставание духа со своей темницей — плотью — и стремление его ввысь к свету — к воскресению.
Когда я кончила и занавес опустился, наступила странная тишина. Я взглянула на Скина. Он был мертвенно-бледен, дрожал, и его руки, пожавшие мои, были холодны как лед.
— Никогда не заставляйте меня играть это, — попросил он. — Сама смерть коснулась меня своим крылом. Я даже вдыхал запах белых цветов — погребальных цветов — и видел детские гробы, гробы.
Оба мы были потрясены и нервно расстроены, и мне кажется, что в тот вечер какой-то дух вселил в нас предчувствие того, что должно было произойти.
После нашего возвращения в Париж в апреле 1913 года Скин по окончании длинного спектакля в «Трокадеро» снова сыграл для меня этот марш. После нескольких минут благоговейной тишины публика разразилась бешеными апплодисментами. Некоторые женщины рыдали, другие были близки к истерике.
По-моему, прошлое, настоящее и будущее похоже на длинную дорогу. Она продолжается за каждым поворотом, но мы ее не видим и принимаем за будущее, которое уже подстерегает нас.
После «Похоронного марша» в Киеве меня стало томить предчувствие грядущей беды, сильно меня угнетавшее. По возвращении в Берлин я дала несколько спектаклей, и снова какое-то внутреннее побуждение заставило меня создать танец, изображавший человека, внезапно придавленного горем и в ранах, поднимающегося к новой надежде после этого жестокого удара судьбы.
Мои дети, которые во время поездки по России гостили у Елизаветы, теперь приехали ко мне в Берлин. Они дышали здоровьем, были веселы, танцевали и олицетворяли живую радость. Мы вместе вернулись в Париж, в мой обширный дом в Нельи. Итак, я снова была дома вместе с детьми. Часто я стояла на балконе и, незаметно от Дердре, наблюдала, как она создает собственные танцы. Она танцевала под стихи собственного сочинения. Я как сейчас помню маленькую детскую фигурку в огромном голубом ателье и нежный детский голос, говорящий: «Сейчас я птица и лечу высоко в облаках» или «Сейчас я цветок, который смотрит на птицу и качается из стороны в сторону». Следя за ее грацией и красотой, я мечтала, что она продолжит мое дело, каким я его себе представляла. Она была моей лучшей ученицей.
Патрик тоже начинал танцевать под жуткую музыку собственного сочинения, но никогда не позволял себя учить. «Нет, — заявил он торжественно, — Патрик танцует один собственный танец Патрика».