Тем не менее становилось все труднее покрывать расходы по содержанию школы, и мне пришло в голову повезти детей в различные страны в надежде, что найдется хоть одно правительство, которое убедится в красоте такого воспитания детей и даст мне возможность производить опыты в более широком масштабе. После каждого представления я обращалась к публике с просьбой помочь мне найти способ передать другим то, что я открыла и что могло сделать жизнь тысяч людей свободной и светлой. Мне становилось все яснее, что в Германии я не найду поддержки, необходимой для моей школы. Взгляды императрицы были такими пуританскими, что, собираясь посетить мастерскую скульптора, она сперва посылала гофмейстера, чтобы прикрыть простынями нагие статуи. Тяжелый прусский режим мешал моим мечтам о работе в Германии, и я стала думать о России, где я до сих пор встречала восторженный отклик и заработала целое состояние. Предполагая основать школу в Петербурге, я снова отправилась туда в январе 1907 года в сопровождении Елизаветы и двадцати маленьких учениц. Опыт не имел успеха. Хотя публика сочувственно встречала мой призыв к возрождению настоящего танца, Императорский балет слишком прочно укоренился в России, чтобы можно было думать о переменах.
Я повела своих маленьких учениц посмотреть на упражнения детей в балетном училище, и последние отнеслись к нам, как канарейка в клетке относится к ласточкам, летающим на свободе. Но в России не настал еще день для проповеди свободных движений человеческого тела. Балет, бывший истинным выражением сущности царизма, увы, все еще существует! Единственный, кто бы мог помочь моей школе в России, был Станиславский. Но у него не было возможности устроить нас в своем знаменитом Художественном театре, о чем я мечтала, хотя он и сделал все, чтобы нам помочь.
Не найдя поддержки своей идеи ни в Германии, ни в России, я решила попробовать Англию. Летом 1908 года я повезла детей в Лондон. Известные импресарио Иосиф Шуман и Чарльз Фроман устроили нам выступления в течение нескольких недель в театре герцога Йоркского. Публика в Лондоне смотрела на меня и на моих учениц как на очаровательное развлечение, но истинной помощи делу основания будущей школы мне не удалось найти.
Прошло семь лет со времени моего первого выступления в Новой галерее. Я имела счастье возобновить свою прежнюю дружбу с Чарльзом Галлэ и поэтом Дугласом Энсли. Великая и прекрасная Эллен Терри часто посещала театр. Она обожала моих детей и однажды повела их всех в Зоологический сад к их великой радости. Королева Александра посетила два наших спектакля, и многие дамы английской аристократии, между ними знаменитая леди де Грей, впоследствии леди Рипон, запросто приходили за кулисы и любезно со мной разговаривали.
Герцогиня Манчестер подала мне мысль, что моя идея может привиться в Лондоне и что там я могу найти поддержку для своей школы. С этой целью она нас всех пригласила в свой загородный дом на Темзе, где мы снова танцевали перед королевой Александрой и королем Эдуардом. Короткое время я была окрылена надеждой основать школу в Англии, но и здесь в конце концов меня постигло новое разочарование! Где страна, где здание, где средства, достаточные, чтобы в широком масштабе осуществить мои мечты?
Как всегда, расходы по содержанию моего маленького стада были огромны.
Мой банковский счет вскоре снова свелся к нулю, и школа была вынуждена вернуться в Груневальд, где я подписала контракт с Чарльзом Фроманом на турне по Америке.
Я сильно горевала, расставаясь со школой, с Элизабет, с Крэгом, но больше всего со своей дочуркой Дердре, которой было теперь около года и которая превратилась в румяную, голубоглазую, светлокудрую девочку.
Таким образом, в один прекрасный июльский день я оказалась одна на большом пароходе, направляювшмся в Нью-Йорк, как раз восемь лет спустя после моего отъезда оттуда на грузовом пароходе. В Европе я была уже знаменита. Я создала новое течение в искусстве, школу и ребенка. Не так плохо. Но с точки зрения материальной я была не намного богаче, чем прежде.
Чарльз Фроман был знаменитым антрепренером, но не понял, что мое искусство не в духе широких масс и что оно могло нравиться определенному кружку избранной публики. Он меня выпустил в самый разгар августовской жары как приманку для Бродвея, а небольшому и недостаточно звучному оркестру пришлось играть «Ифигению» Глюка и Седьмую симфонию Бетховена. Результат, как и следовало ожидать, оказался плачевным. Немногочисленные зрители, случайно забредшие в театр в эти жаркие вечера, когда температура доходила до тридцати градусов и больше, были в полном недоумении и ушли, неудовлетворенные виденным. Критиков было мало, и рецензии давали они отрицательные. В общем, мне оставалось заключить, что возвращение на родину было страшной ошибкой.
Однажды вечером, когда я, окончательно потеряв бодрость, сидела в своей уборной, послышался приятный задушевный голос, приветствовавший меня, и в дверях показался человек небольшого роста, но прекрасно сложенный, с гривой курчавых каштановых волос и очаровательной улыбкой. Он порывисто протянул мне руку и наговорил столько прекрасных вещей о моем искусстве, что я почувствовала себя сразу вознагражденной за все неприятности, испытанные мною со времени приезда в Нью-Йорк. Это был Джордж Грей Барнард, знаменитый американский скульптор. С тех пор он стал каждый вечер приходить на спектакль, часто приводя с собой художников, поэтов и других друзей, среди которых были талантливый режиссер Давид Беласко, художники Роберт Генри и Джордж Беллоус, Перси Маккей, Макс Истман, вообще всех молодых новаторов из Гринвич Вилледжа. Помню также трех неразлучных поэтов, живших в башне за сквером Вашингтона, — Е.А. Робинсона, Риджлей Торренса и Виллияма Воган Муди.
Этот дружеский привет и восхищение художников и поэтов влили в меня новую бодрость и сгладили немного холодность и отсутствие интереса со стороны нью-йоркской публики.
В то время Джорджу Грею Барнарду пришла мысль вылепить с меня статую под названием «Пляшущая Америка». Уолт Уитман сказал: «Я слышу поющую Америку». В один прекрасный октябрьский день, в один из тех чудных дней, которые бывают только в Нью-Йорке осенью, мы стояли вместе с Барнардом на холме недалеко от его мастерской на Вашингтонских Высотах, и я произнесла, протянув вперед руки: «Я вижу пляшущую Америку». Так зародилась у Барнарда мысль о статуе. Я приходила в ателье каждое утро, принося с собой завтрак в корзиночке, и мы провели много чудных часов, обсуждая новые планы художественного вдохновления Америки.
В его мастерской я увидела прелестный торс молодой девушки, для которого позировала, по его словам, Эвелина Несбит, до того еще, как встретила Гарри Соо и была еще простой девушкой. Ее красота приводила в восторг всех художников. Понятно, что эти разговоры в мастерской и совместное преклонение перед красотой возымели свое действие. Со своей стороны я охотно готова была отдать душу и тело для вдохновления творца статуи «Пляшущей Америки», но Джордж Грей Барнард был человек, доводивший добродетель до фанатизма, и все мои юные нежные порывы разбивались о стойкость его религиозной верности добродетели. Мрамор его статуй не становился от этого ни холодней, ни строже. Я олицетворяла эфемерность, он же — вечность. Что же удивительного в том, что я мечтала быть воспроизведенной Барнардом и через его гений получить бессмертие? Всеми фибрами своего существа я жаждала стать гибкой глиной в руках скульптора.