— Я этого не говорил. Я иду завтракать. — Шевек вышел, широко шагая, чувствуя, как у него все дрожит в пяти-шести чувствительных точках, в которые точно попали шпильки Бунуб. Эта женщина была страшна тем, что высказала вслух все его самые гнусные страхи. Сейчас она все еще оставалась в комнате, небось, планировала, как в нее въедет.
Он проспал и вошел в столовую перед самым закрытием. Все еще голодный, как волк, после своей поездки, он взял двойную порцию и каши и хлеба. Парнишка-раздатчик взглянул на него и нахмурился. Нынче никто не брал двойных порций. Шевек ответил таким же хмурым взглядом и ничего не сказал. За последние восемьдесят с лишним часов он съел две миски супа и одно кило хлеба и имел право наверстать упущенное; но черт его побери, если он будет оправдываться. Существование само служит оправданием, потребность — это и есть право. Он — одонианин, чувствовать себя виноватыми он предоставляет спекулянтам.
Он сел один, но к нему тут же подсел Десар, улыбаясь, уставился своими непонятными косящими глазами на него или куда-то рядом с ним.
— Давно не было, — сказал Десар.
— Набор на сельхозработы. Шесть декад. А здесь как дела?
— Скудновато.
— А будет еще скуднее, — пообещал Шевек, но без особого убеждения, потому что в этот момент он ел, и каша была необыкновенно вкусная. — «Беда, тревога, голод!» — говорил его передний мозг, вместилище интеллекта, но задний мозг, нераскаянным дикарем скорчившийся сзади, в темной глубине его черепа, твердил: «Сейчас — еда! Сейчас — еда! Хорошо, хорошо!»
— Сабула видел?
— Нет, я вчера приехал поздно ночью. — Шевек поднял глаза на Десара и сказал, пытаясь изобразить безразличие:
— Таквер мобилизовали на голод; ей пришлось уехать четыре дня назад.
Десар с непритворным безразличием кивнул:
— Слыхал. А ты слышал про реорганизацию Института?
— Нет. А что такое?
Математик положил на стол плашмя длинные узкие ладони и стал разглядывать их. Он всегда был косноязычен и изъяснялся телеграфным стилем, собственно говоря, заикался; но словесное это заикание или психическое, Шевек так и не разобрался. Десар ему всегда нравился, почему — он сам не знал, но бывали моменты, когда Десар был ему крайне неприятен, опять-таки неизвестно почему. Сейчас был один из таких моментов. В выражении губ Десара, в его опущенных глазах было что-то хитрое, как в потупленных глазах Бунуб.
— Перетряхивают. Урезают все нефункциональное. Шипега выкинули.
Шипег был математиком; он славился своей тупостью, но так старательно подлизывался к студентам, что ухитрялся в каждой четверти обеспечить себе один курс по требованию студентов.
— Перевели. В какой-то региональный институт.
— Окучивал бы он земляной холум, меньше бы вреда принес, — сказал Шевек. Сейчас, когда он наелся, ему стало казаться, что засуха может в конечном счете пойти на пользу социальному организму. Приоритеты опять становятся отчетливо видны. Слабость, слабые места, больные места будут выжжены, вяло работающие органы снова начнут функционировать в полную силу, с политического тела будет срезан жир.
— Замолвил за тебя слово на институтском собрании, — сказал Десар, подняв взгляд, но не глядя в глаза Шевеку, потому что не мог этого сделать. Шевек еще не знал, что он имеет в виду, но еще пока Десар говорил, Шевек уже понял, что он врет. Он точно знал: Десар замолвил слово не за него, а против него.
Теперь ему стало ясно, почему Десар ему порой так противен: в эти минуты он различал (до сих пор не признаваясь себе в этом) в характере Десара элементы чистой злобы. Столь же ясно и столь же отвратительно Шевеку стало и то, что Десар любит его и пытается обрести власть над ним. Кривые дорожки собственнического инстинкта, лабиринты любви/ненависти для Шевека были лишены смысла; дерзкий, нетерпимый, он проходил через их стены насквозь. Он больше не разговаривал с математиком, а доел завтрак и пошел через квадрат институтского двора, сквозь яркое утро ранней осени, в кабинет физики.
Он прошел в заднюю комнату, которую все называли «кабинетом Сабула», в комнату, в которой они первый раз встретились, в которой Сабул дал ему грамматику и словарь иотийского языка. Теперь Сабул с опаской взглянул на него через стол, снова опустил взгляд в бумаги — занятой, погруженный в свои мысли ученый; потом позволил своему перегруженному мозгу осознать присутствие Шевека; потом стал необычайно (для него) любезен. Он выглядел похудевшим и постаревшим, и, встав, ссутулился больше, чем обычно, как-то примирительно ссутулился.
— Плохое время, — сказал он. — А? Плохое время!
— А будет еще хуже! — беспечно ответил Шевек. — Как дела здесь?
— Плохо, плохо. — Сабул покачал седой головой. — Плохое настало время для чистой науки, для интеллектуалов.
— А разве оно когда-нибудь было хорошим?
Сабул деланно хохотнул.
— С летними рейсами с Урраса для нас что-нибудь пришло? — спросил Шевек, расчищая себе место на скамье. Он сел и положил ногу на ногу. За время работы на полях Южного Взгорья его светлая кожа загорела, а покрывавший лицо тонкий пушок выгорел так, что казался серебряным. По сравнению с Сабулом он выглядел поджарым, и здоровым, и молодым. Они оба ощущали этот контраст.
— Ничего интересного.
— Рецензии на «Принципы» не было?
— Нет, — ответил Сабул сварливым тоном, что было больше на него похоже.
— И писем не было?
— Нет.
— Странно.
— Что тут странного? Чего ты ждал, должности лектора в Иеу-Эунском Университете? Премии Сео Оэна?
— Я ждал рецензий и ответов. Уже прошло достаточно времени. — Шевек сказал это в тот момент, когда Сабул говорил:
— Для рецензий еще рано.
Наступило молчание.
— Придется тебе усвоить, Шевек, что простая убежденность в своей правоте еще ничего не доказывает. Я знаю, ты много потрудился над этой книгой. Я тоже много потрудился, редактируя ее, стараясь ясно показать, что это — не просто безответственные нападки на теорию Последовательности, что в этой книге есть положительные аспекты. Но если другие физики не видят в твоей работе ничего ценного, значит, надо тебе пересмотреть свою систему ценностей и найти, в чем заключается расхождение. Если другие не видят в ней смысла, что от нее толку? Какова ее функция?
— Я физик, а не специалист по функциональному анализу, — добродушно сказал Шевек.
— Каждый одонианин должен уметь анализировать функции. Тебе уже тридцать лет, не так ли? В этом возрасте человек должен знать уже не только свою клеточную функцию, но и органическую — в чем состоит его оптимальная роль в социальном организме. Тебе, может быть, приходилось думать об этом меньше, чем большинству людей…
— Да. Уже лет с десяти-двенадцати я знал, чем я должен заниматься.