Но он снова, пусть не на белом полотне киноэкрана, а на белом куске бумаги, начал творить свои сказки, снова писать сценарии и новеллы. Это было новое заключение. Заключение в молчание… НЕТ такого режиссера.
Не потому ли, начав писать страницы новой жизни, он захотел сделать свой дом таким шумным? Творил свои рассказы и бесконечные придумки. Создавал всевозможные куклы, разнообразные шляпы, бесчисленные коллажи из битой посуды, рассыпавшихся бус и всевозможного тряпья.
И ночью и днем скрипели ступени старого дома, ведущие к его комнате. Годы застоя стали для Параджанова гостевыми годами. Много гостей приходило в его киевский дом, но теперь служение гостям превратилось в своеобразную мистерию, форму выхода кипевшей творческой энергии. Но то, что в этом неистовом уходе в игру в гостей был оттенок истерии, несомненно.
Дом на горе оказался удивительно востребованным. Кто только сюда не шел, не ехал, не летел! Шли с разных улиц и районов Тбилиси — с привилегированного Ваке, старинного Сололака, нового Сабуртало. Ехали на машинах из Еревана и летели из Москвы, Киева, Парижа, Рима, Нью-Йорка. Из больших столиц и маленьких провинциальных городков.
В советской империи не было деления на постные и скоромные дни, пост был всегда! И потому еще был так необычайно популярен его дом, что здесь скоромное было всегда. На острые, пряные духовные пиры Параджанова шли со всех сторон. А зачастую слетались и как назойливые мухи. Об этом тоже надо сказать. Потому что сегодня чаще всего слышно их настойчивое жужжание.
Уход в несмолкаемый гостевой шум с одной стороны спасал, с другой — требовал постоянных жертвоприношений. Старый девиз «Шоу должно продолжаться», конечно, эффектен. Но каких сил требует!
Он утолял свой духовный голод и духовную жажду многих. Вот почему многим так запомнился дом на горе, этот своеобразный корабль, плывущий к новым островам красоты. Как жаль, что нет «корабельного журнала» этих замечательных плаваний. Не сняты на пленку эти изумительные встречи, которые могли бы стать блестящими фильмами, показывающими блестящую режиссуру Параджанова и снятыми в декорациях его дома.
Попробуем все же представить эти его уникальное «шоу» и обратимся к сохранившимся воспоминаниям.
Тонино Гуэрра:
«Во дворе под деревом были рассажены куклы, сделанные им собственноручно. Деревянные перила лестниц он изумительно раскрасил в белый и красный цвета. Развесил свои ковры, вместо тарелок на домашнем столе разложил листья инжира. Вместо скатерти сверкало зеркало…
Сергей — по сути, единственный режиссер в мире, кому удалось передать на экране непрозрачный, мерцающий воздух сказки-мечты. Из любого пейзажа он делал натюрморты, киноживопись…
Он наполнял мир ирреальностью. Одно его присутствие словно говорило: все что мы видим — это мало. Надо додумать и идти дальше по тропе своих воспоминаний и фантазий».
Белла Ахмадулина:
«Вот опять я подымаюсь в обожаемое место любимого города, а сверху уже раздаются приветственные крики, сам по себе накрывается самобранный стол, на всех людей, на меня сыплются насильные и нежные подарки, все, что под руку попадется. А под руку попадается то, что или содеяно его рукой, или волшебно одушевлено ее прикосновением. При нем нет мертвых вещей. Скажем, крышечки из фольги для молочных и кефирных бутылок, небдительно выкинутые лагерными надзирателями. А на них выгравированы портреты — краткие, яркие, убедительные образы. Дарил он не только крышечки эти, для меня драгоценные, все дарил всем, и все это было изделием его души, фантазии, безупречного и безграничного артистизма, который трудно назвать рукоделием, но высшая изысканность, известная мне, — дело его рук.
Параджанов не только сотворил свое собственное кино, не похожее на другое кино и ни на что другое. Он сам был кинематограф в непостижимом идеале, или, лучше сказать: театр в высочайшей степени благородства, влияющий даже на непонятливых зрителей».
Ирина Уварова-Даниель:
«Дом был похож на деревянную декорацию старой крепости, так как уже разрушался, стариковски скрипел и ворчал, и лестница, горной тропой взбиравшаяся на второй, к Параджанову, этаж, могла обвалиться в пропасть.
В доме постоянно творился театр, возникали и исчезали маленькие театрики, ежедневно и ежеминутно. Покорные его воле, играли там люди и вещи, собирались зрители, а иногда и в них не было нужды. Он был, как говаривали в старые времена, Директором Театра Жизни.
Спектакль был каскадный — знай наших. С клоунадой, со штучками, свойственными всем плутам ярмарочных подмостков.
Вообще он жил внутри натюрморта. Постоянно что-то сочетая, двигая, переставляя. Образуя причудливые композиции, кратковременные шедевры. Таинственная жизнь предметов, плодов и кукол, открытая только ему и никому больше, составляла воздух его фильмов. Но даже его отношение ко всему этому носило ночной, гофмановский характер».
Марина Влади:
«Прекрасная персидская шаль, которую я сейчас держу в руках, — подарок Сережи, который мне очень дорог… Она так хороша, что мне больно к ней прикасаться. Я только что вынула ее из коробки. Он подарил мне ее уже после смерти Володи…
Я помню, как Володя плакал, узнав, что Сережу арестовали и заставляли признаваться в преступлениях, которых он не совершал. Володя буквально заболел. Он проплакал весь день. Потом он послал Сереже в лагерь письмо и фотографию, на которой он вместе с Параджановым. Зэки очень ценили Высоцкого за то, что он много писал о них и о „зоне“. Надеюсь, это фото помогло Сереже выжить…»
Майя Плисецкая:
«Я танцевала в Тбилиси и была приглашена к Параджанову в гости. Помню высокую деревянную лестницу во дворе, которая вела на открытую террасу. Там стояли вазы с крапивой и листьями винограда… При входе на балкон нас встречал молодой парень, разряженный в султана и с подносом фруктов в руках. Тот парень свято чтил Параджанова, выручившего его из беды. „Он вор“, — громко объяснил мне Сергей. Везде горели свечи, на стенах висели коллажи, на полулежали ковры в заплатах, которые он сам делал. Хотя уверял, что на них спал какой-то Мухаммед Пятнадцатый».
А вот рассказ Ираклия Квирикадзе о визите Марчелло Мастроянни:
«Та ночь стала для всех незабываемой. Параджанов устроил одно из своих самых гениальных импровизированных шоу. Старые стены ветхого параджановского дома готовы были обрушиться от нашего хохота. И чтобы этого не случилось, Сергей вывел гостей на ночную улицу знакомить с живым Марчелло Мастроянни. На узкую улочку стали стекаться люди с бутылками вина, сыром, зеленью. Соорудили длинный стол и начали пировать. Марчелло слушал грузинские песнопения, обнимал двух дородных пожилых соседок — своих беззаветных фанаток — и был истинно счастлив. Он кричал: „Требую политического убежища! Остаюсь жить в Тбилиси!“
А в неуемной голове Параджанова, как взрывы фейерверка, рождались все новые и новые импровизации. Переводчик не успевал переводить, но сопровождаемые выразительной пантомимой слова не требовали перевода, и Марчелло хохотал до слез. Хохотали и „стукачи“, сидевшие за общим столом (без них не обходилось ни одно параджановское застолье).