— Куда лезете?
Но посторонился и пропустил нас, сказав вслед:
— Там вам…
Точно большая собака дважды тявкнула.
Мы подошли к Александровскому скверу в ту минуту, когда горнист трубил боевой сигнал, и тотчас же солдаты, преграждавшие выход к Зимнему дворцу, начали стрелять в густую, плотную толпу. С каждым залпом люди падали кучами, некоторые — головой вперед, как будто в ноги кланяясь убийцам. Крепко въелись в память бессильные взмахи рук падавших людей.
У меня тоже явилось трусливое желание лечь на землю, и я едва сдерживал его, а Бенуа тащил меня за руку вперед и, точно пьяный, рыдающим голосом кричал:
— Эй, сволочь, бей, убивай…
Близко от солдат, среди неподвижных тел, полз на четвереньках какой-то подросток, рыжеусый офицер не спеша подошел к нему и ударил шашкой, подросток припал к земле, вытянулся, и от его головы растеклось красное сияние.
Толпа закружила нас и понесла на Невский. Бенуа куда-то исчез. А я попал на Певческий мост, он был совершенно забит массой людей, бежавших по левой набережной Мойки, в направлении к Марсову полю, откуда встречу густо лилась другая толпа. С Дворцовой площади по мосту стреляли, а по набережной гнал людей отряд драгун. Когда он втиснулся на мост, безоружные люди со свистом и ревом стиснули его, и один за другим всадники, сорванные с лошадей, исчезли в черном месиве. У дома, где умер Пушкин, маленькая барышня пыталась приклеить отрубленный кусок своей щеки, он висел на полоске кожи, из щеки обильно лилась кровь, барышня, всхлипывая, шевелила красными пальцами и спрашивала бегущих мимо ее:
— Нет ли у вас чистого платка?
Чернобородый рабочий, по-видимому, металлист, темными руками приподнял ее, как ребенка, и понес, а кто-то сзади меня крикнул:
— Неси в Петропавловскую больницу, всего ближе…
Толпа была настроена неопределенно, в общем — угрюмо, но порою среди нее раздавались оживленные возгласы и даже смех. Иные шагали не спеша, рассеянно оглядываясь по сторонам, как бы не зная, куда идут, другие бежали, озабоченно толкая попутчиков, я мало слышал восклицаний злобы и гнева. Помню: обогнал меня, прихрамывая, старичок в бабьей ватной кофте, оглянулся и, подмигнув мне веселым глазом, спросил:
— Хорошо угостили?
На голове у него торчала порыжевшая трепаная шапка, а в пальцах правой руки он держал небольшой булыжник.
Дома мне отпер дверь опять-таки Савва Морозов с револьвером в руке; я спросил его:
— Что это ты вооружился?
— Прибегают какие-то люди, спрашивают: где Гапон? Черт их знает, кто они.
Это было странно: я видел Гапона только издали, на собраниях рабочих, и не был знаком с ним. Квартира моя была набита ошеломленными людьми, я отказался рассказывать о том, что видел, мне нужно было дописать отчет о визите к министрам. И вместо отчета написал что-то вроде обвинительного акта, заключив его требованием предать суду Рыдзевского, Святополка-Мирского, Витте и Николая II за массовое и предумышленное убийство русских граждан.
Теперь этот документ не кажется мне актом мудрости, но в тот час я не нашел иной формы для выражения кровавых и мрачных впечатлений подлейшего из всех подлых дней царствования жалкого царя.
Только что успел дописать, как Савва, играя роль швейцара и телохранителя, сказал угрюмо:
— Гапон прибежал.
В комнату сунулся небольшой человечек с лицом цыгана, барышника бракованными лошадьми, сбросил с плеч на пол пальто, слишком широкое и длинное для его тощей фигуры, и хрипло спросил:
— Рутенберг — здесь?
И заметался по комнате, как обожженный, ноги его шагали, точно вывихнутые, волосы на голове грубо обрезаны, торчали клочьями, как неровно оборванные, лицо мертвенно-синее, и широко открытые глаза — остеклели, подобно глазам покойника. Бегая, он бормотал:
— Дайте пить! Вина. Все погибло. Нет, нет! Сейчас я напишу им.
Потом бессвязно заговорил о Фуллоне, ругая его.
Выпив, как воду, два чайных стакана вина, он требовательно заявил:
— Меня нужно сейчас же спрятать, — куда вы меня спрячете?
Савва сердито предложил ему сначала привести себя в лучший порядок, взял ножницы со стола у меня и, усадив попа на стул, брезгливо морщась, начал подстригать волосы и бороду Гапона более аккуратно. Он оказался плохим парикмахером, а ножницы — тупыми. Гапон дергал головою, вскрикивая:
— Осторожнее, — что вы?
— Потерпите, — нелюбезно ворчал Савва.
Явился Петр Рутенберг, учитель и друг попа, принужденный через два года удавить его, поговорил с ним и сел писать от лица Гапона воззвание к рабочим, — это воззвание начиналось словами:
«Братья, спаянные кровью».
Поп послал Н. П. Ашешова к рабочим с какой-то запиской, пришел Ф. Д. Батюшков и еще какие-то удрученные люди, они заявили, что Гапон — убит и что сейчас по Невскому полиция провезла его труп, — «труп» в это время мылся в уборной. Явился еще кто-то и сказал, что Гапон жив, его ищет полиция, обещано вознаграждение за арест попа.
Батюшков предложил отвести Гапона в Вольно-Экономическое общество, где собралась интеллигенция, — не помню мотивов этого предложения. Савва, усмехаясь, сказал:
— Да, да, пускай посмотрят…
Он был настроен раздраженно, говорил угрюмо и смотрел на Гапона с явной неприязнью. Гапон сначала отказался ехать, но его убедили, тогда он попросил загримировать ему лицо, и Морозов повез его к режиссеру Художественного театра Асафу Тихомирову, гримировать.
Тихомиров не очень понял трагизм момента, из его рук поп вышел похожим на парикмахера или приказчика модного магазина. В этом виде я и отвез его и Вольно-Экономическое общество, где заявил с хор, что Гапон — жив, вот он! И показал его публике.
В Вольно-Экономическом обществе представители рабочих разных заводов и фабрик рассказывали о событиях дня; узнав, что Гапон тут, они пожелали видеть его, но поп отказался от свидания с ними и тотчас же уехал с Батюшковым, который дня через два отправил его в Финляндию.
А я пошел домой во тьме, по улицам, густо засеянным военными патрулями, преследуемый жирным запахом крови. Город давила морозная тишина, изредка в ней сухо хлопали выстрелы, каждый такой звук, лишенный эха, напоминал о человеке, который, бессильно взмахнув руками, падает на землю.
Дома медленно ходил по комнате Савва, сунув руки в карманы, серый, похудевший, глаза у него провалились в темные ямы глазниц, круглое лицо татарина странно обострилось.
— Царь — болван, — грубо и брюзгливо говорил он. — Он позабыл, что люди, которых с его согласия расстреливали сегодня, полтора года тому назад стояли на коленях пред его дворцом и пели «Боже, царя храни…»
— Не те люди…
Он упрямо тряхнул головой: