Человек индустриальной эпохи – наделенный сознанием механизм с заранее определенной производительностью труда и соединенный со стальным маховиком, который вращается с постоянной скоростью. И после этого мы еще удивляемся, почему наступил Золотой век всевозможных революций и брожения в умах.
Демократия – это когда ты можешь сказать «нет» своему боссу. Но ты не можешь сказать «нет» боссу, если не имеешь средств к существованию, когда босс лишит тебя своего покровительства. Ни о какой демократии и речи быть не может там…»
Себастьян пролистал пару страниц. А затем его взгляд задержался на первых словах заметки, датированной: «Канун Рождества».
«Сегодня удалось почти без особых усилий добиться молчания – молчания интеллекта, молчания воли, молчания даже самых потаенных и подсознательных желаний. А потом – переход сквозь все эти молчания в интенсивно активное спокойствие живого и вечного молчания.
Или, возможно, я мог бы использовать другой набор неадекватных слов и сказать, что достиг сплава гармоничных интервалов, которые создают и являют собой красоту. Однако в то время, как отдельные проявления красоты – в искусстве, в мысли, в действии, в природе – всегда возникают из взаимосвязи элементов, которые сами по себе внутренне некрасивы, это был опыт непосредственной вовлеченности, прямого участия в парадоксе такой взаимосвязи, вне зависимости от ее составляющих. Прямой опыт познания чистоты интервала и принципа гармонии независимо от конкретных вещей, которые в то или иное мгновение подвергались разделению или гармонизации. И невероятным, непостижимым образом это чувство вовлеченности сохранилось во мне до сих пор, когда я пишу эти строки. Сохранилось вопреки инфернальному грохоту пушек, вопреки моим воспоминаниям, страхам и беспокойствам. Если бы только оно могло остаться со мной навсегда…»
Но благодать вновь исчезла, и в последние дни… Себастьян горестно помотал головой. Пыль и зола, обезьяньи дьяволы, безумная, не знающая святости отвлеченность. А поскольку истинное знание, подлинное знание, простирающееся дальше любых теорий и книжной учености, всегда состояло в полном слиянии с познанным, его никак невозможно было передать или выразить – даже самому себе, когда ты возвращался к прежнему невежеству. Лучшее, на что ты смел надеяться, используя словесную форму, – это навсегда запомнить возможность такого интуитивного познания и попытаться создать другим условия для приобретения сходного опыта и понимания. Себастьян снова открыл свою книгу.
«Провел вечер, слушая, как люди обсуждали будущую организацию мирового сообщества. Боже, спаси и смилуйся над всеми нами! Неужели они забыли, что Актон говорил о власти? «Власть развращает людей, абсолютная власть развращает абсолютно. Все великие люди были негодяями». И он мог бы добавить к этому, что все великие нации, все великие правящие классы, все, именовавшие себя великими, религиозные или профессиональные объединения людей были злом. И зло от них находилось в прямой пропорции с масштабами власти, которой они пользовались.
Прошлое условно делится на эпохи Шекспира, Вольтера, Диккенса. Мы же обитаем в эпоху, в которой главенствует не поэт, писатель или мыслитель, а документ. Типичный представитель нашей эры – разъездной корреспондент газеты, который в промежутках между редакционными заданиями успевает накропать бестселлер. «Факты говорят сами за себя». Иллюзия! Факты похожи на куклу чревовещателя. Посаженная на колено умному человеку, она может оказаться способна изречь какие-то мудрые слова. Во всех остальных случаях она либо молчит, либо городит чепуху, либо вещает нечто сатанинское.
Нужно еще раз посмотреть, что Спиноза пишет о сострадании. Если не ошибаюсь, он считает его внутренне нежелательным, поскольку оно есть проявление страсти, но в относительном смысле допустимым, поскольку оно приносит больше пользы, чем вреда. Я думал об этом вчера почти все время, пока находился в обществе Дэйзи Окэм. Дорогая моя Дэйзи! Ее страсть к жалости и состраданию подвигает ее на всевозможные добрые дела и красивые поступки; но в силу того, что это все-таки страсть, она порой затуманивает ее разум, принуждает совершать глупейшие и порой очень неприятные ошибки, абсурдно искажая ее мировоззрение, делая его излишне сентиментальным и фундаментально ложным. Она, например, любит разговоры о том, как меняются в лучшую сторону и облагораживаются люди, претерпевшие страдания. Но ведь совершенно очевидно, если ты не ослеплен страстью к жалости, что это неправда. Страдание действительно может и часто приводит к своего рода эмоциональному подъему и временной вспышке отваги, терпимости и терпения, даже к альтруизму. Но если давление страдания становится слишком продолжительным, человек, наоборот, ломается под ним, становится апатичным, впадает в отчаяние и воинствующий эгоизм. Но стоит давлению исчезнуть, наступает немедленное возвращение к усредненной норме. Быть может, на короткое время в человеке зарождается ощущение любви ко всем ближним, но что касается истинной трансформации и улучшения характера личности – то это происходит лишь в исключительных случаях. Большинство моих знакомых вернулись с войны нисколько не изменившимися; некоторые стали заметно хуже, чем прежде; и лишь единицы – мужчины с адекватными философскими воззрениями и готовностью вести себя соответственно – сделались лучше. Но Дэйзи так полна сочувствия к ним, что уверена, будто все они стали лучше. Я коротко рассказал ей о бедняге Денисе К. и о том, чем обернулись страдания для него – пьянством, грубостью, презрением к элементарной порядочности и честности, абсолютным цинизмом.
Буддистские авторы проводят границу между состраданием и великим состраданием. Они различают жалость в ее примитивном, инстинктивном виде как не более чем временное эмоциональное расстройство; и жалость, основанную на принципе, на просвещенном понимании природы нашего мира, осознании причин возникновения страдания и в таком случае – целительную. Действие зависит от мысли, а мысль, по большому счету, зависит от запаса слов, которым мы располагаем. Основанный на жаргонах экономистов, психологов и сентиментальных религиозных деятелей словарь, к которому мы прибегаем в процессе мышления сегодня, наверное, наихудший из…»
Внезапно раздался звонок в дверь. Себастьян вздрогнул и поднял голову. Кого могло принести в такой поздний час? Вероятно, Дениса Кэмлина. И вероятно, снова в основательном подпитии. Что, если не открывать? Нет, это будет уж очень немилосердно. Бедный парнишка находил в его обществе хотя бы некоторое утешение. «Все это правда, – любил говорить он. – Я знал, что все окажется правдой. Но если человеку самому угодно уничтожить себя, то кто вправе ему помешать?» Потом в его тоне начнет звучать язвительная агрессивность, а слова станут омерзительными и богохульными. Но пройдет несколько дней, и он снова вернется.
Себастьян встал, вышел в прихожую и открыл дверь. В темноте за порогом стоял его отец. Он не смог сдержать возгласа удивления:
– Но почему ты не по другую сторону Атлантики?
– В этом вся прелесть путешествий во время войны, – ответил Джон Барнак с намеренно равнодушной интонацией, какую словно специально приберегал для встреч и проводов. – Никакой волокиты с бронированием билетов, отправкой предварительных телеграмм. Между прочим, смогу я у тебя переночевать?