– И кроме того, – добавила она сурово, – мы забываем о несчастном мистере Барнаке.
– К дьяволу Барнака! – невольно вырвалось у него.
– Пол! – возмущенно воскликнула она, и на ее лице появилось горестное выражение. – Это уже переходит…
– Прости, – выдавил он.
Уперев локти в колени, обхватив голову руками, он невидящим взглядом уставил глаза на кусок китайского ковра между своими ступнями. Он с тоской вспоминал, как демон овладевал им, даже когда он читал. И не существовало никакого лекарства, никакого способа изгнать это наваждение. Даже самые новые и увлекательные книги оказывались бессильны против одержимости. И вместо квантовой механики, вместо эмбриональных полей его сознание целиком заполнял образ этого овального лица, в ушах звучал голос, вспоминался ее взгляд, аромат ее духов, белые округлости ее шеи и рук. Но он по-прежнему продолжал давать себе клятвы, что никогда не женится, а отдаст все свое время, всю силу мысли, всю энергию величайшему делу жизни, наведению мостов, которому было суждено стать его судьбой, его истинным призванием.
Но внезапно он почувствовал, как ее рука коснулась его волос. Он поднял взгляд и увидел, что она улыбается ему почти с нежностью.
– Тебе не стоит быть таким безмерно грустным, Пол.
Он помотал головой:
– Грустным безмерно, в тоске беспримерной и скверным, наверно.
– Нет, не надо произносить подобных слов, – быстрым и легким движением она приложила пальчики к его губам. – Ты не можешь быть скверным, Пол. Не должен считать себя плохим.
Он схватил ее за руку и снова покрыл поцелуями. Покорившись, она на несколько секунд отдала свою руку в его полную власть, позволила страстям излиться, но затем мягко отняла ее.
– А теперь, – сказала она, – мне бы хотелось услышать подробный рассказ о твоем визите к человеку, которого ты упоминал вчера.
Его лицо просветлело.
– Ты имеешь в виду Лориа?
Она кивнула.
– О, это получилось воистину волнующе, – сказал Пол де Вриз. – Этот человек продолжает исследования Пеано в области математической логики.
– И как по-твоему, он так же хорош, как Рассел? – спросила миссис Твейл, которая сделала себе труд запомнить их более раннюю беседу на ту же тему.
– Ты не поверишь, но это тот вопрос, которым сейчас задаюсь я сам! – в восторге воскликнул молодой человек.
– Все великие умы мыслят одинаково, – заметила миссис Твейл.
И, улыбнувшись очаровательно игривой улыбкой, она постучала пальцем сначала по своему лбу, а потом – по его.
– Расскажи мне все о твоем выдающемся профессоре Лориа.
XVII
На мелодию «Однажды в зарослях бамбука», под аккомпанемент смеха Тимми Уильямса снова и снова:
Возможно, лишь запор,
Возможно, лишь запор,
Вернее – констипация…
Но это, разумеется, было не так. Он с самого начала и всегда знал, что это неправда.
И в непроницаемой тишине, которая сияла и пульсировала жизнью, снова появилось понимание. Более красивое, чем музыка Моцарта, более красивое, чем небо на закате или чем Венера, появившаяся между двух кипарисов.
И от тех кипарисов он двинулся по узлам решетки, чтобы обнаружить себя сначала в Пестуме на закате ветреного дня во все более сгущавшихся сумерках. А потом переместиться к воспоминанию о Долине белой лошади, где июльское солнце посылало отчаянно сильные лучи света в голубую расщелину между грозившими вскоре сойтись вместе тяжелыми грозовым тучами. А существовали еще «Кукурузный бог из Копана», «Последнее причастие святого Иеремии». И та вещица Констебля из музея Виктории и Альберта… Ах да, «Сусанна и старцы».
Но это не был мраморный бледный силуэт, волшебно прекрасный в своей наготе. Это снова Мими. Мими, развалившаяся на диване, коротконогая, нагая, но не прозрачная на фоне пестрой драпировки.
И опять его вовлекло внутрь безжалостного осознания небытия, такого отвратительного, что оно вызывало только омерзение к самому себе, только стыд, осуждение и смертный приговор.
Чтобы уйти от этой невыносимой боли, он снова окунулся в разрез между полами халата, к ласкам и любовным играм, к сигарам и к смеху. Но на этот раз свечение не померкло. Наоборот, оно сделалось ярким до полной нестерпимости и еще более невероятно красивым.
Затем страх сменился негодованием, взрывом гнева и ненависти. И каким-то чудом он в один момент вспомнил все грязные ругательства из своего словарного запаса – родные английские, с трудом заученные немецкие, французские и итальянские.
И взрыв озлобления, поток этих жутких слов принес немедленное облегчение. Интенсивность свечения заметно ослабела, и он снова отстранился от страшного понимания, которое заставляло судить себя и приговаривать к позору. Не осталось ничего, кроме красоты где-то далеко, всего лишь фоном, как небо после заката. Но он теперь видел эту красоту насквозь, понимал, что она служит лишь приманкой и склоняет тебя к какому-то из самых ужасных способов самоубийства.
Самоубийство, самоубийство – они все хотели, чтобы ты наложил на себя руки. И тут же он увидел фрагмент себя самого в книжном магазине Бруно, а потом Бруно по дороге на вокзал. Смотревшего на тебя этим своим странным взглядом, мягко убеждая в необходимости прощения, а потом еще пытавшегося загипнотизировать. Чтобы под гипнозом добиться твоего саморазрушения.
Соскользнув в сторону, на другую плоскость пространственной решетки, он вдруг вступил в соприкосновение со знанием, которое, как он сразу понял, принадлежало Бруно. Видение – смутное и расплывчатое – голых стен гостиничного номера, но тоже залитых светом. Только на этот раз свечение оказалось нежно-голубым. Голубым и почему-то воспринимавшимся музыкой. Мерцание и переливы сияния, бессловесная мелодия среди завитков невидимой раковины.
Красота, и умиротворение, и нежность – немедленно узнаваемые и немедленно отвергаемые. Познанные только для того, чтобы сразу их возненавидеть, облить грязью, осыпать ругательствами на четырех языках.
Святой Виллибальд, возносящий свои молитвы в номере затрапезного отеля. Святой Вунибальд, созерцающий свой пуп. Ослиная тупость. Достойно лишь презрения. И если дурак воображал, что такими дешевыми трюками сможет устыдить тебя и довести до желания добровольно расстаться с жизнью, то он глубоко заблуждался. Кем он себя возомнил, играя с этим проклятым светом? Но что бы он там о себе ни думал, он оставался все тем же старым Бруно, потрепанным жизнью букинистом с сыроватым интеллектом и единственным даром – впустую трепать языком.
Но затем он понял, что Бруно был не одинок, что познание Бруно света не оставалось единственным познанием. Существовала целая галактика такого знания. К свету через участие, единение со светом, который один только и давал им возможность бытия. Выделял человека, делал его узнаваемым в пределах целой вселенной вариантов, превращал его существование из всего лишь возможного в действительно реализованное.