– Нет, Кальвин не для меня, – продолжал он. – Всегда предпочитал католицизм. Отца Веселило за его кадило, отца Болталгио за его литургию. Их обряды так занимательны! Право слово, если бы они еще не примешивали ко всему христианство, я бы уже завтра обратился в католика.
Он склонился вперед и с неожиданной ловкостью и умением выстроил изящный натюрморт из фруктов, остававшихся в серебряной вазе между подсвечниками.
– Величие святости, – сказал он, – почти красота святости. Меня порадовали эти слова в твоем стихотворении. Но только помни, что они применимы далеко не только к церквям. Вот, так-то лучше. – Он уложил на место гроздь парникового винограда и снова откинулся на стуле. – Когда-то у меня служил милый старый дворецкий. Я даже не надеюсь найти ему равноценную замену, – он вздохнул и покачал головой. – Этот человек умел устраивать обеды, сравнимые по торжественной красоте с праздничной мессой в храме Святой Магдалины.
За рыбой последовал цыпленок в сливочном соусе. Юстас немного отвлекся на краткое рассуждение о трюфелях, а потом вернулся к величию святости, что привело его к теме жизни как формы изящного искусства.
– Но это непризнанное искусство, – пожаловался он. – Его истинных мастеров никто не ценит. Наоборот, их принижают как бездельников и тунеядцев. Все моральные кодексы всегда составлялись людьми, подобными твоему отцу – или, в лучшем случае, похожими на Бруно. Таким, как я, не дозволялось хотя бы оставить свои замечания на полях. А когда нам удавалось сказать свое слово – как это случилось пару раз в восемнадцатом столетии, – никто не воспринимал наших замечаний всерьез. А между тем мы творим куда как меньше безобразий, чем другие. Мы не развязываем войн, не устраиваем альбигойских крестовых походов или коммунистических революций. «Живи и дай жить другим» – вот наш девиз. В то время как их кредо – «Умри и призывай умирать других». Отдай свою жизнь во имя идиотского якобы правого дела или убей сам любого, кто с тобой не согласен. Благими намерениями не только вымощена дорога в ад. Он весь из них построен от стен и до крыши. Да и меблирован ими же.
Себастьяну после второго бокала шампанского это замечание показалось особенно смешным, и он захихикал, а потом смутился, громко рыгнув. Эта штука оказалась похуже имбирного пива.
– Ты, конечно, слышал лимерик про престарелого моравца?
– Вы о том, который потерял веру?
Юстас кивнул.
Раз один престарелый моравец
Веру в Бога утратил, мерзавец,
И всем нам не в пример культ хороших манер
Основал этот самый моравец.
Здесь же прямой намек на конфуцианство! Причем, заметь, он его основал, но не возглавил, потому что ему просто хотелось получать удовольствие от хороших манер. Чистое конфуцианство! Но, к сожалению, в Китае слишком много буддистов и таоистов, не говоря уже о мелких, но кровожадных феодалах. Людей с грубым, необузданным темпераментом. Жуткие люди от Наполеона до Паскаля. «Жил один коротышка на Корсике…», который не верил ни во что, кроме жажды власти. И «Был однажды мудрец в Пор-Рояле…», который замучил себя верой в бога Авраама и Исаака, а не всяких там философов. С такими типами у престарелого моравца ни хрена бы не получилось. Они не дали бы ему ни шанса. Ни в Китае, как и нигде больше.
Он сделал паузу, чтобы полакомиться шоколадным суфле.
– Если бы мне только хватило познаний и энергии, – продолжал он, – я бы написал книгу о всемирной истории. Но рассуждал бы в ней не о политике, экономике, географии или климате. Потому что не это главное. Я бы взглянул на мир с точки зрения человеческих темпераментов. Трех главнейших из них – старичка из Моравии, мудреца из Пор-Рояля и коротышки с Корсики.
Юстас снова прервался, чтобы попросить сливок, и возобновил монолог. Христос, конечно, относился к классу мудрецов Пор-Рояля. Как Будда и индуистские святые. И Лао-цзы туда же. А вот в Магомете уже заключалось многое от корсиканского коротышки. Что можно с полным правом утверждать почти обо всех христианских святых и мыслителях. И мы имели море насилия и грабежей со стороны неотесанных новообращенных, уверовавших в теологию, придуманную интровертами. А бедного престарелого моравца шпынял и обворовывал всякий, кому не лень. За исключением, быть может, племени индейцев пуэбло, нигде в мире еще не существовало общества, основанного на законах моравца – общества, где считалось бы дурной манерой лелеять в себе властные амбиции, создавать персональную религию, а попытки возглавить политическое движение приравнивались бы к преступлению. Где истинной добродетелью стала бы жизнь в мире и покое. Но за пределами владений Зуньи и Таоса наши старички-моравцы могут довольствоваться только различными формами протеста, перегораживая дороги, устраивая сидячие забастовки на своих толстых задницах, отказываясь двигаться, пока их не уберут насильно. Конфуций добился наилучших результатов, примиряя ярость корсиканцев и ненависть пор-роялистов. А на Западе такой личностью стал Эпикур. От Боккаччо, Рабле и Филдинга отмахнулись, как от докучливых писак, а Бентама или Джона Стюарта Милля так уж и вовсе никто не читал. Кстати, с недавних пор мудрецы из Пор-Рояля подвергаются тем же нападкам, что и старики из Моравии. Перестали читать не только Бентама, но даже Кемписа. Традиционное христианство находится в процессе такой же дискредитации, как эпикурейство. Философия действия ради самого действия, власти во имя власти стала господствующей и считается единственно правильной. «Ты победил, о пронырливый Бэббит!»
[44]
– А теперь, – заключил он, – давай перейдем туда, где можно выпить кофе в более комфортной обстановке.
Двигаясь осторожно и неторопливо в хрупком мире уже начинавшего овладевать им опьянения, Себастьян последовал за дядей в гостиную.
– Нет, спасибо, – вежливо отклонил он предложение сигары, еще более крупной и темной, чем те, у доктора Пфайффера.
– Тогда возьми сигарету, – сказал Юстас, сам раскуривая «гавану». Его влажные и любовно вытянутые губы сомкнулись вокруг объекта вожделения. Он втянул огонь из небольшого серебряного подсвечника, и мгновение спустя кормящая грудь выделила ароматное молоко, наполнив его рот дымом. Юстас со вздохом наслаждения выпустил его. Вкус табака казался все таким же новым, таким же изысканным, таким же откровением, каким воспринимался, когда он был еще совсем молодым человеком. Складывалось впечатление, что его вкусовые рецепторы остались нетронутыми прежде и впервые приобщались к невероятному удовольствию.
– Тебе стоит поспешить, – сказал он, – и приобщиться к привычке курить сигары. В них заключено подлинное счастье. И притом куда как более продолжительное, чем любовь, требующее значительно меньших расходов и не такое эмоционально утомительное и опустошающее. Хотя, разумеется, – добавил он, вспомнив Мими, – даже любовь можно существенно упростить. Весьма существенно.
Юстас с чувством взял Себастьяна за руку.
– Но ты не видел еще самого ценного экспоната моей коллекции.