Мои родители придерживались мнения, что ездить за границу с туристическими целями необязательно. Ресторанов избегали на том основании, что творения Каси Супрун не хуже любого городского повара. В день выдавалась одна конфета под девизом quelque chose de bon
[8] (от предыдущего семейного девиза pro publico bono
[9] отказались как от слишком заумного). С другой стороны, во время поездок в Варшаву или Вильно (сегодняшний Вильнюс) мы обычно ходили в театр или в оперу — по инициативе отца.
Нас постоянно посещали кузены и друзья из Вильно, Варшавы и Литовской республики. Часто приезжала тетя Манюся, старшая сестра матери, вооруженная детскими стишками собственного сочинения, которые должны были шокировать няню Мартечку; один из них был песенкой во славу ковыряния в носу.
Приезды дяди Хенио становились событиями. Дети и женщины его обожали. Мне и сегодня звонит дама за девяносто, которая все наши разговоры сводит к фразе: «Ваш дядя Хенио». Он был внимателен и потому очень пунктуален. Домочадцам случалось обнаружить его в конце нашей километровой подъездной дороги отдыхающим в тени дерева, у которого была припаркована его машина, в ожидании назначенного времени. И только тогда он триумфально подъезжал к дому. Для меня у него была особая песня, в которой он умело имитировал оркестровые инструменты. А для моих друзей и родственников он сочинил сагу о двух португальских аристократах, маркизе Биголаско и его кузене, намного младше его, графе Вальгодеско. «Биголаско» звучало по-португальски, но в действительности это было производное от нашего родного польского Bij-go-laską, т. е. «бей его палкой». «Вальгодеско» было обязано своим происхождением другой польской фразе — Wal-go-deską, «вали его доской». Кульминацией визитов дядюшки Хенио становились тайны последних приключений наших героев, сдобренные военными подвигами и любовными похождениями.
Бывали у нас посетители и с более формальными визитами: политики и офицеры, наш местный священник, мэр Деречина пан Юзеф Домбровский (брат отцовского управляющего) и мировой судья пан Вышомирский, который впечатлил мою сестру Анушку. Он приехал на мощном мотоцикле и сообщил ей, что «летел на нем, как канавейка» (букву «р» он не выговаривал).
Гвоздем летнего сезона было 26 июля — именины Ани и Анушки. Крыльцо превращалось в сцену, и на нем для родственников, друзей, слуг и семей с наших ферм игрались любительские спектакли. В сценарий обязательно включали выезд Терески верхом на Бризе, и Бриз, вопреки нашим надеждам и ожиданиям, вел себя безукоризненно. Последнее такое мероприятие, 26 июля 1939 года, запомнилось чудесной погодой и по разным другим причинам. В частности, немецкая гувернантка мобилизовала младших детей для участия в немецкой постановке, что их очень возмутило, так как они были не очень сильны в этом языке. Но за этим последовала награда: фейерверк в честь двух именинниц, а также иллюминация всех аллей парка самодельными китайскими фонариками. Танцы на террасе под граммофон моих сестер продолжались до поздней ночи. Пан Домбровский окружил территорию отрядом пожарников. В эту ночь пшеничные поля не пострадали. Это было последнее такое мероприятие перед тем, как советская артиллерия разрушила Лобзов.
Глава 3
Из Деречина в Слоним
23 августа 1939 года министры иностранных дел Германии и России, Риббентроп и Молотов, подписали тайный договор, разделив между собой Польшу. 1 сентября Германия вторглась на территорию своего восточного соседа, а 17 дней спустя ее союзник Советский Союз нанес Польше удар в спину, выполнив тем самым свои обязательства. Это было своевременное вмешательство, потому что к этому моменту блицкриг уже терял силу, погода портилась, а польское сопротивление крепло. Таким образом, благодаря нападению Советского Союза ничто не стояло на пути самого возмутительного акта международного бандитизма XX века.
Лобзовское поместье, наше фамильное гнездо, оказалось в руках СССР. 20 сентября вооруженный отряд Красной армии вошел в Лобзов, а с ним НКВД — партнер и зеркальное отражение гестапо. Они пришли за моим отцом — помещиком, юристом и сенатором Второй Польской республики, иными словами, врагом народа.
В ночь на 20 сентября наша воссоединившаяся семья сгрудилась в уголке на полу Деречинской городской тюрьмы. Вместе с нами там было порядка пятидесяти мужчин, пытавшихся либо спать впритирку, либо пробраться к окну — источнику воздуха. Утро принесло какое-то облегчение, так как мужчины встали размять ноги, но потом снова вернулись к режиму предыдущего дня: стояли в очереди за глотком воздуха, просили передать парашу и ждали. Совсем поздно, когда камера готовилась к следующей ночи, дверь открылась и энкавэдешник прокричал: «Женщины, дети есть?»
Отец крикнул в ответ: «Три женщины и мальчик».
Времени на прощание почти не было. Когда я подошел к отцу, чтобы он, как обычно, обнял меня и осенил мой лоб крестом (в нашей семье было принято так прощаться перед разлукой), я знал, что это расставание — очень публичный акт, что за ним пристально наблюдают пятьдесят человек, которые здесь оставались. И потому я вел себя подобающе: ни слез, ни вопросов, и прежде всего pas de nerfs.
[10] Я очень старался не разочаровать отца и помнил о хороших «публичных» манерах, которые он от нас требовал. Я был поглощен протоколом. Сегодня мне жаль, что я не обнял его изо всех сил, не сдерживаясь, и плевать на условности. Я тогда не знал, что больше никогда его не увижу.
Мать и нас троих выпустили в чем были на пустую и холодную главную улицу Деречина. После некоторых колебаний мы постучались к Казимиру Домбровскому, нашему управляющему, который переехал к семье в Деречин. Если я правильно помню, Мартечка была уже там. Пан Домбровский пустил нас и позволил нам спать на полу в гостиной. Первый раз за три дня я разделся на ночь. Но мы ощущали, что наше присутствие в тягость.
Мать тогда очень расстроилась из-за этого отчетливо холодного приема. Сегодня я могу взглянуть на ситуацию более отстраненно. Должно быть, управляющий и правая рука моего отца чувствовал себя в опасности. Дать приют «врагам нового режима» означало бы абсолютную преданность, ради которой наш самый старший служащий не был готов рисковать своей безопасностью и безопасностью своей семьи. Мы провели там еще одну ночь, а утром 23 сентября Домбровский попросил нас освободить помещение.
Когда мы собирались, произошел инцидент, который многое мне открыл в человеческой природе. Ко мне подошел младший сын Домбровского — на три года старше меня и до настоящего момента бывший моим постоянным компаньоном и защитником — в сопровождении своих младших братьев и сестер. Я подумал, что он подходит попрощаться, но заметил на его лице улыбку, которой никогда раньше не видел. И тут он ударил меня по лицу. А я разрыдался. Это был не страх и не злость — я оплакивал преданную дружбу. С тех пор я научился более тщательно выбирать друзей; и я никогда больше не сталкивался с таким немотивированным насилием.