Новость о моем принятии приглашения просочилась в печать в Штатах, и многие газеты устроили нечто вроде кампании против моего приезда. Я сидел дома в Мюнхене, репетируя этюд Шопена, который всегда не удавался мне, когда наш прямолинейный баварский повар постучал в дверь моей студии и объявил: «Господин докта, Ботсдам на проводе!» Я был раздражен оттого, что меня прервали, к тому же, как я подозревал, звонок был даже не мне. На несколько дней у нас останавливался принц Ауви, и он только что уехал, а поэтому я предполагал, что звонит один из его знакомых, правда, чуть запоздало. Но вместо этого какой-то женский голос сквозь пелену атмосферных помех произнес: «Говорит Бостон. Это доктор Ганфштенгль?» Она соединила меня с Элиотом Катлером, президентом нашего класса, который был очень любезен, позвонив мне, чтобы предупредить о кампании в прессе. Когда я сказал, что, может быть, было бы лучше, если бы я вообще не поехал, он и слышать об этом не захотел, но при этом предложил, что будет лучше, если я приеду в качестве частного гостя без слишком большой шумихи.
Чтобы замаскировать свой отъезд, я устроил вечеринку в саду в моем доме на Паризерплац в Берлине за день до отъезда. Там были все, кто находился в столице, за исключением Гитлера, Геринга и Геббельса, хотя жены последних двух ненадолго появились формальности ради. Большое нацистское трио весьма делано отказалось от приглашения, причем Гитлер придумал какое-то неправдоподобное извинение якобы из боязни скомпрометировать себя, если вдруг его загонит в угол какой-нибудь иностранный дипломат, а потом пошлет к себе домой совершенно ложный доклад об их разговоре. Он в особенности опасался Черутти, что я воспринял как плохое предзнаменование.
На следующее утро я довольно-таки театрально надел темные очки, поднял воротник своего дождевика и вылетел в Кельн, где я договорился о пересадке на германский почтовый самолет, отправлявшийся со свежей почтой к лайнеру «Европа» в Шербур, его последний европейский порт захода перед грядущим плаванием. Я также смог уберечься от проблем. Хотя я и быстро прошел на корабль по сходням в последний момент, уже через какую-то пару часов каждый на судне знал, что я там нахожусь. Меня увидели лорд Фермой и его брат-близнец, Морис Роч, гарвардские соседи по общежитию. Даже пресса сумела пронюхать об этом факте.
Вообще-то это было не столь важно. Катастрофическим было короткое экстренное сообщение, которое принес мне стюард вместе с завтраком уже посреди Атлантики:
«Венеция, 14 июня. Сегодня утром личный самолет Адольфа Гитлера приземлился в аэропорту Венеции. Его встретил Муссолини, который провел своего гостя…»
Ну и свинья, подумал я, двуличная свинья! Он неделями водил меня за нос, дожидался, пока я не повернулся спиной, а потом воспользовался моим предложением, когда узнал, что я не смогу быть там, чтобы направлять разговор в нужное русло. Естественно, Нейрат и Хассель были с ним в роли официальных лиц, но их держали на запасных путях, и там не было никого, кто мог вмешаться, чтобы изменить партийную линию. Гитлер не взял с собой даже Геринга, который, по крайней мере, мог бы внести хотя бы какую-то долю здравого смысла. С ним были просто близкие его сердцу друзья Шауб, Брюкнер, Отто и Зепп Дитрихи. Сейчас мы знаем, что он вел разговор с Муссолини, как если бы находился на публичном митинге, и что этот первый контакт закончился чуть ли не фиаско. Даже если бы Муссолини и удалось вставить свою часть о необходимости убрать со сцены этих неисправимых революционеров, это случилось бы, увы, в конце месяца, то есть имело бы совершенно не тот эффект, который я намеревался получить.
Мой приезд в Нью-Йорк был просто красочным. Улицы сразу после района причалов были заполнены тысячами людей, выкрикивавших неразборчивые лозунги. Однако ничто не было оставлено на самотек, потому что они несли транспаранты и плакаты с такими фразами, как «Долой нацистского Ганфштенгля!», «Отправить гитлеровских агентов назад!», «Свободу Эрнсту Тельману!». Это была весьма внушительных масштабов демонстрация левых.
Капитан «Европы» коммодор Шарф вызвал меня на мостик, вручил мне бинокль и сказал, что и думать нечего, чтобы я выехал через главные ворота. Перед мной стояла дилемма. Его долг состоял в том, чтобы защитить корабль, а не меня. Проблема, однако, решилась с появлением шести исключительно опрятных юных джентльменов в новых с иголочки блейзерах Гарварда и в галстуках, а старший из них представился: «Доброе утро, сэр, меня зовут Бенджамин Гудмен, департамент полиции Нью-Йорка, а это мои коллеги!» Он показал мне свое удостоверение и добавил: «Президент Рузвельт прислал записку, чтобы сообщить, что надеется, что ваш визит будет приятным. Мы здесь для того, чтобы оградить вас от каких бы то ни было инцидентов». Мне пришлось покинуть корабль вместе с ними на полубаркасе, и меня поселили далеко на окраине возле могилы Гранта.
[8]
Это означало, что мне каким-то образом пришлось сократить свою программу и отменить обещанные визиты в музеи и прочие старые места посещений, но я добрался до Бостона без всяких проблем, а шумные протесты немного стихли. Я устроился в гостинице неофициально, повидался с друзьями и попробовал надеть маску самоуверенности на то, что произошло в Германии. Как-то утром президент Гарварда моих времен – профессор Лоуренс Ловелл – заехал в «Катлер-Хаус», где я остановился, и попросил разъяснить ему, что такое национал-социализм.
«Вам надо хорошо представлять себе, с чего он начинался, – сказал я. – Мы проиграли войну, на улице хозяйничали коммунисты, и нам пришлось попытаться все восстановить. В конце концов, в республике было тридцать две партии, и все слишком слабые, чтобы сделать что-то серьезное, и в итоге нужно было собрать их в одну партию страны, и этим занялся Гитлер. Если машина застряла в грязи и начинает еще больше погружаться в нее все глубже и глубже, а двигатель заглох, и тут подходит какой-то человек и что-то вливает в этот механизм, который опять вдруг заводится, вы же не станете выяснять, что там такое он влил в нее. Вы просто возьметесь за дело и вытащите эту проклятую штуку из грязи. Тут могут быть только воодушевление, подъем чувств, восторг и экзальтация, но на данный момент этого достаточно». И мудрый старый Ловелл посмотрел на меня и произнес: «Эта – как бы вы там ни называли ее – штука годится, чтобы начать, но что будет, когда шофер напьется?» Тут уж он, конечно, был прав. Я также получил отпор от нынешнего президента Гарварда – профессора Джеймса Конанта. Я предложил учредить стипендию до одной тысячи американских долларов для американских студентов, приезжающих на учебу в Германию. Я даже договорился с несколькими немецкими мэрами на дальнейшие субсидии, когда студенты приступят к учебе. Но Конант заподозрил, что эти деньги идут от Гитлера, что было на самом деле не так, и отклонил предложение.
Кульминацией этих крупных встреч является парад на футбольном стадионе, который вмещает 80 тысяч зрителей. Все это дело – совершеннейший цирк, конфетти, плакаты, духовые оркестры и полная суматоха. Мы прошли беспорядочными рядами, и рядом со мной был какой-то тучный невысокого роста парень, которого, как я ни старался, так и не смог вспомнить в течение всей жизни. Он вел себя очень дружелюбно и на полпути к центру стадиона, посреди нестихающего грома аплодисментов явно намеренно пожал мне руку. Только позднее я узнал, что его звали Макс Пинански, это был судья из штата Мэн, и он был евреем. Этот жест привел громадную толпу в неистовство и был ухвачен фотокорреспондентами и появился во всех послеобеденных газетах на первой странице. Я, совсем не проявляя инициативы, превратился до некоторой степени в героя часа. «Ганфштенгль хоронит топор войны» – таков был смысл комментариев, и, конечно, этот шаг явился великолепной прогерманской пропагандой, стоящей сотни интервью с Гитлером. По крайней мере, так могло бы быть. Потом мне пришлось за это расплачиваться.