Лавров поехал домой, мрачный и недовольный собой. Сейчас, запертый в четырех стенах маленькой будки, в которой он был вынужден коротать время до утра, он вдруг четко понял, что показалось ему важным в словах Лили. На телеканале «Город» работало несколько десятков сотрудников, но неведомый преступник отчего-то выбирал своих жертв именно в сюжетах и программах Константина Сколкина. Кто мог так пристально следить именно за его творчеством? И почему? Ответ на этот вопрос должен был привести к преступнику.
* * *
Она не могла так поступить. Броситься с крыши, боже мой, какое малодушие. Она никогда не казалась ему малодушной. Его и привлекло в ней бесстрашие, вызов даже, который читался в ее бездонных серых глазах. Она была похожа на щенка. Грациозного пушистого щенка, не очень уверенно стоящего на ногах, но бесстрашно изучающего неведомый доселе окружающий мир.
Когда-то давно, в прошлой жизни, такой была Сашка. Хрупкой, изящной, но храбро преодолевающей любые преграды. Он полюбил ее именно за это странное, едва возможное сочетание хрупкости и отваги, которое влекло его с такой силой, что становилось невозможно дышать.
Лёка была понятной, прямолинейной и надежной, как скала. Никакой тайны в ней и в помине не было, как и женской манкости, на которую мужчины западают так сильно, что не оторвать. Вот в Сашке ее было хоть отбавляй, и в Дине тоже. Дина вообще во всем напоминала ему Сашку. Не ту, какой она стала сейчас, съеденная изнутри неизбывным чувством вины перед Лёкой, а ту давнюю Сашку, которую он когда-то полюбил и которую потерял навсегда.
Нет, физически она была. Хрупкая изящная женщина из плоти и крови. Она вместе с ним пила вино и ела мясо — больше всего на свете она любила котлеты по-киевски и еще отбивную из мраморной говядины, чтобы обязательно с кровью. Она ложилась с ним в постель, но за двадцать лет ни одной искры он так и не смог выжечь из ее совершенного, бесподобно сложенного, словно алебастрового тела.
Она по-прежнему рисовала, много, жадно, будто пытаясь выплеснуть на бумагу бушевавшее в ней отчаяние. Она читала ему вслух, ездила с ним на охоту, накрывала пледом, когда он болел, и при этом оставалась где-то далеко-далеко, будто и не с ним. Пожалуй, именно на охоте она ненадолго оттаивала и превращалась в себя прежнюю. Не рядом с ним, нет, рядом с братьями, рядом с охотничьими собаками, рядом с той привычной ей деревенской жизнью, в которой она родилась и выросла, от которой сбежала в город и которой так разительно не подходила. Только в лесу она как будто начинала дышать полной грудью.
Он не препятствовал ее частым поездкам к родным. Наоборот, даже загородный дом построил совсем рядом, в соседнем коттеджном поселке, из которого до любимого ею леса было рукой подать. Он бы и на деревенский дом согласился, если бы она захотела. Но она не хотела. Уже ставшая привычной цивилизация — канализация, водопровод, горячая вода, Интернет — не отпускала ее насовсем. Живя в доме со всеми удобствами, к которому можно было подъехать по асфальтированной дороге чуть ли не до самого крыльца, она тем не менее частенько уходила по полям, чтобы проведать родных и потрепать собак по загривкам.
Неизменные джинсы, стеганая курточка, платок на черной, как смоль, голове (только он знал, что под стойкой краской она совсем уже седая, поседела в одночасье в самой молодости, когда узнала, что Лёка наглоталась уксуса), резиновые сапоги. Даже в таком наряде она смотрелась стильно. Фея — не фея, инопланетянка — не инопланетянка… Он и сам не мог разобрать.
Окружающие считали ее странной. Впрочем, таковой она была, даже когда он только-только с ней познакомился. Не зря же у нее даже подруг не было. Кроме Лёки. С годами странности кристаллизовались, оформились, стали фактурными, выпуклыми, четкими, и он все чаще с тревогой думал, что, пожалуй, вскоре настанет время показать ее врачу.
Что скрывать, он устал от служения ей. Устал терпеть чудачества, прощать постоянную хандру. Устал смотреть, как она сворачивается клубочком в большом глубоком кресле, и так, накрывшись пушистым платком, может пролежать час, два, пять, практически не моргая глядя на огонь в камине. Однажды она пролежала так сутки, не реагируя на его зов, не сделав ни глотка воды, не засыпая и даже не прикрывая глаза.
Несомненно, она была очень талантливой, но и от ее таланта он тоже устал. Ему хотелось чего-нибудь более обыденного, приземленного, простого. Хотелось картошки с копченой скумбрией, но такую еду Сашкин чуткий желудок не воспринимал, так же, как и нос не воспринимал запах. Хотелось блинов с вареньем, но представить себе Сашку, пекущую блины, было невозможно. Инопланетянки не разливают по сковородкам жидкое тесто.
Он считал невозможным для себя изменять ей. Это было все равно что пнуть щенка, ластящегося к твоим ногам. С той только разницей, что Сашка никогда к нему не ластилась. А потом встретил Дину, и вся тщательно выстроенная им линия обороны полетела к чертям.
Дина обладала всеми Сашкиными достоинствами, но при этом не имела Сашкиных недостатков. Вот уж кто ластился к нему так истово, что слезы на глаза наворачивались. Он знал, что Дина теперь просыпается утром ради него. Как там поет Елена Ваенга? «Я болею тобой, я дышу тобой, знай, что я тебя люблю»… Дина прислала ему ссылку на эту песню в мессенджере, в котором они переписывались, и он, прослушав первый куплет с припевом, задохнулся от приступа нежности. Да, она действительно им болела, как когда-то Сашка. Как он Сашкой.
Под его истосковавшимися по ответной реакции пальцами она раскрывалась ему навстречу, как пион на рассвете. Капли утренней росы, ароматные, острые стекали по его рукам, вызывая такое безудержное желание, которого он не испытывал с юности. Рядом с ним лежала, дышала, билась в экстазе Сашка, но не алебастровая, холодная, недоступная, а горячая и сладкая, как тягучий клеверный мед. Он все время контролировал себя, чтобы случайно не забыться в этом медовом плену и не назвать ее Сашкой. «Она Дина», — говорил он себе и, целуя ее, сначала нежно, потом настойчиво, потом страстно, доводя ее и себя до исступления, он все время повторял в голове ее имя, чтобы не забыть, не оговориться.
Впервые за последние двадцать лет он был счастлив. И понимал, что его счастье в чем-то ненормально, в чем-то преступно, в чем-то аморально. Для этого счастья нужны были две женщины — юная Дина, с которой он встречался украдкой, погружая пальцы, губы, а потом и всего себя в горячий топленый мед, и поседевшая Сашка, холодная, неприступная, просто снежная королева. И без них двоих слово «счастье» отныне никак не складывалось.
Если бы он только мог, то жил бы с ними обеими, приводя мир вокруг себя в долгожданное равновесие. Но на это не согласилась бы ни одна из них. Он просто видел, как Сашка недоуменно поводит своим совершенным плечиком и исчезает из его жизни. Он точно знал, что на самом деле совершенно ей не нужен. Ничего не изменилось бы в ее мире, если бы его вдруг не стало. Кто-то другой, скорее всего братья, не чаявшие в ней души, взяли бы на себя заботу о ее бренной оболочке, а ее внутренний мир был наглухо закрыт вообще для всех. Он точно знал, что и Дина никогда не согласится жить в гареме. Даже в его гареме.