Когда отца Андрея наконец вывели под руки из зала прибежавшие с балкона дюжие археологи, секретарь конференции, строгий севастопольский юноша с усиками, сообщил, что в словах обезумевшего батюшки есть доля правды, что отца Ампелия действительно не пустили на территорию Украины, о чём музей был уведомлён министерством закордонных справ. Но какова была дальнейшая судьба отца Ампелия, в Херсонесе уже не знали. Арестован он или это уже бред Епифанцева, пока никто не мог сказать. Разразившийся скандал так и сорвал заключительное пленарное заседание, хотя и не отменил долгожданного фуршета, куда Гриша, впрочем, не пошёл, сославшись на усталость.
Для него припадок отца Андрея, равно как и известия об афонском товарище стали настоящим ударом. Но не самым страшным за этот день. Вернувшись к себе в финский домик, он в очередной раз проверил электронную почту, надеясь обнаружить там долгожданное письмо от Нины, — и вот оно, это письмо:
«Дорогой Гриша!
Прости, что так долго тебе не отвечала. Ты мне действительно стал очень дорог, настолько, что я не сразу собралась с мыслями написать тебе о новом повороте, который я решила совершить в своей жизни. Только не вини себя в том, что я сейчас принимаю такое решение. Это именно моё решение.
Дело в том, что в Петербурге я нашла то, что давно и отчаянно искала, — истинно христианскую общину, где нет места ничему земному, особенно земной любви, — одно лишь чистое и неземное служение Богу и науке. Ты догадываешься, о ком и о чём я. Эти люди — не только крупные учёные, но и настоящие христиане, целомудренные и бескорыстные.
Возможно, и ты решишься присоединиться к нам. В любом случае тебя рады видеть здесь, зовут к сотрудничеству с журналом.
Мы непременно будем ещё видеться на конференциях, и я надеюсь, наша научная переписка не иссякнет.
Прими это как должное.
Твоя Нина Т».
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
В ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ НА ЗАПАД
1. САМЫЙ ПЛАМЕННЫЙ ИЗ АПОСТОЛОВ
Утром праздничного дня на большаке было совсем мало народу, и неудивительно, что немногочисленные путники сбились в одну кучку прямо на первой большой станции, у Седьмой мили. Оттуда они пошли на запад уже вместе. Собственно говоря, их было-то всего четверо.
Из них выделялся огромным ростом, не меньше четырёх с половиной локтей, и рыжими космами крестьянин с Халки-дики, поклонявшийся в Константинополе святыням, но срочно вызванный домой вестью о болезни матери.
— Ночевал в галереях при храмах, даже у Святого Диомида, только ничего удивительного со мной не случилось, — смеялся он, намекая на всем известную историю воцарения своего соотечественника Василия Македонянина.
Напротив, весьма малорослым и щуплым был другой спутник, по виду мелкий чиновник или торговец средней руки, болтавший без умолку с характерным италийским или, даже скорее, сицилийским акцентом. Наибольшие подозрения внушал третий спутник — чернявый бродячий монах с горбатым носом и жёстким, каким-то гортанным выговором: таких много было переселено из Анатолии и Армении во Фракию, и много среди них оказывалось еретиков-павликиан.
Спутники добродушно шутили и весело болтали между собой, но Никита не участвовал в их беседе, а просто шёл вслед за ними, поражаясь тому, как перевернулась его жизнь за один лишь день. Ведь вчера он ещё и помыслить не мог, что уйдёт налегке из единственного на земле Города в неизвестную даль. Как же так случилось? И теперь, на унылой дороге, в обществе простецов, с которыми и поговорить-то было не о чем, все события последнего дня были прокручены Никитой в памяти, словно свежеисписанный свиток, и наконец упорядочены, как расставлял он книги на библиотечной полке — каждую на своё законное место, откуда её можно было безошибочно взять даже в кромешной тьме.
…Свеча догорела только к утру, и расплавленный воск стал капать на стол, залив уголок папируса и рукав платья. Никита проснулся, впрочем, не от этого, а от смутного шума за окном. С трудом открыв глаза, он обнаружил вокруг себя сумерки и сначала было подумал, что Великий город уже пробуждается к новому дню. Ему захотелось есть, он открыл дверь и хотел было спуститься вниз, в церковь, чтобы после утрени пойти на трапезу с братией, но навстречу ему уже поднимался раскрасневшийся от морозца Парфений, с большим блюдом в руках.
— Садись поешь, — засмеялся он. — Небось совсем тут оголодал.
— Что, утреня уже отошла? — растерянно спросил Никита.
— Уже и вечерня отошла. Заспался ты, брат: так и захрапел за столом, а я тебя уж не стал будить. Да и сам-то я вернулся только под утро: позвал меня игумен подновить ему платье для сегодняшнего обеда у императора. Не знаю, какие у тебя были для меня вчера новости, но мои вести, боюсь, поважней и пострашней твоих.
— Что же за беда стряслась? — спросил Никита, беря с блюда вяленую чёрную маслину из загородных монастырских угодий.
— Знаю я всё только со слов игумена, но что он говорит — говорит дело. Он сам, как бы это сказать, вхож куда надо, за ближним столом сидит… Слышишь, уже и народ на улицах гудит… В общем, сегодня на пиру в канун Сретения Господнего, на память святого Трифона, — во Влахернах было дело — ну вот, император в конце трапезы и говорит патриарху, ей-богу, так и говорит, поверь мне, как своими ушами слышал: «Доколе, владыка, задержки? Доколе, — говорит, — ложные посулы и пустые обещания? Доколе лживые, тобою вымышленные заботы? Ты дал мне знать, более того, ты сам сказал, чтобы я в праздник освящения Новой церкви пришёл и совершил вход вместе с тобою. Но, не зная ещё воли патриарших престолов и прежде всего заботясь о тебе, я медлил, боясь — если говорить твоими же словами — возмущения твоих сотоварищей против тебя. Когда впоследствии и они проявили попечение, ты обещал допустить меня в день Преображения Господнего. Затем, вновь отложив, обещал допустить нас в церковь на праздник Рождества Христова. И на этот раз оказалась бесплодной наша попытка: ты унизил и опозорил меня у самых царских врат в то время, как все там были — и священный чин, и весь священный синклит. В их присутствии ты извинялся передо мной и обещал допустить меня в день Богоявления. Затем, когда и он наступил, ты повёл себя так же и даже ещё хуже, отвергнув то, что в святом храме изрёк твой язык. Какое унижение ты нам причинил, ты и сам знаешь, ибо был при этом.
Но тщетно ты придумываешь предлоги и стараешься скрыть от меня своё коварство! Сколь злокозненным ты всегда был, я знаю по годам общего нашего учения. Объясни же мне, как это ты, прежде обещав допустить меня в храм, теперь медлишь и чинишь этому препятствия!»
Тут Парфений вопросительно поглядел на Никиту, философа и ритора, словно ожидая, что тот его похвалит за связный рассказ, — так он был собой доволен. Кто же ещё сможет столь точно передать слова василевса? Но Никита невозмутимо жевал оливку и только кивнул головой:
— Ну, старая песня… И что же патриарх?
— А патриарх отвечает: «О! — говорит, — я медлю только потому, что следую воле епископов. Вот если бы они дали согласие или, лучше сказать, выразили своё желание, тогда бы и я сам вместе со всеми позаботился о тебе и допустил бы тебя в храм. А без согласия моих братьев и сотоварищей — нет, это никак невозможно».