— Это внутри, Лин… Ты сама виновата. Ты сама совершила то, от чего теперь бежишь. Он все еще мог бы быть твоим, если бы ты больше молчала, чаще поддерживала его и улыбалась.
Но она не могла улыбаться: улыбаться означало наступать себе на горло всякий раз, когда хотелось сказать гадость. Нет, не гадость — правду. В последние недели Килли не улыбался тоже — только когда выпьет. А пил он все чаще — дорогое вино, коньяки, портвейны. Он почти что сделался алкоголиком, но она терпела, потому что пьяный он вдруг делался добрым и как будто снова любил ее.
— Дура. Ты всегда была полной дурой — верила его лживым словам, но не верила собственному сердцу.
— Заткнись.
— Я-то заткнусь. Только ситуацию уже не исправить.
— Тогда какого хрена меня теперь пилить? — вопрошала она внутреннего ментора, постоянно изводившего ее упреками.
— Если сейчас не пилить, ты так дурой и останешься…
— Что ты пилишь? За что?
— Потому что все могло быть иначе…
Могло… Могло… Могло. Белинду начинали душить слезы.
— Ты сама виновата.
— Уже слышала.
— Дура…
Сраный подселенец в ее голове вновь принялся за любимую работу — изводить, насиловать логичными доводами, упрекать. Сколько же можно? Зачем? Как остановить мысли? Она не виновата, не виновата, не виновата… это все Килли!
— Конечно, на другого проще свалить…
Лежа в холодной постели, не способная ни заснуть, ни остановить поток изъедающих душу мыслей, Белинда накрыла голову подушкой и зажмурилась.
Хватит. Хватит! Хватит!!!
Снаружи молчал город Ринт-Крук. Снаружи монотонно капало.
* * *
Это случилось в два… в три ночи?
Она не слышала ни того, как снаружи подъехала машина, ни того, как отошел в сторону хлипкий язычок дверного замка, — измотанная, слишком крепко заснула. А проснулась уже тогда, когда в темноте с нее вдруг резко сорвали одеяло, дернули за плечо, стащили за руку на пол, а после сразу же ударили по лицу — Белинда вскрикнула, осела, почти мгновенно ослепла от боли.
— Думала удрать, сучка?
Килли!
Ее сразу же начали пинать. Она стояла на четвереньках возле кровати, хрипела, сипела и, чтобы не распластаться по полу, силилась держаться, опираясь на ладони. А удары сыпались один за другим — по голове, по ребрам, по бедрам, коленям, в живот — страшные и без перерыва.
— Деньги мои присвоила, тварь? Решила, что и тебе причитается, Лин? А вот и нет! Нет, слышишь, тварь? Ни цента тебе не причитается!
Белинду тошнило от ужаса. Килли был не просто пьян — он был не в себе. В комнате находился кто-то еще, но она не видела, кто именно, — его друзья? Перед глазами плавали пятна, в голове расцветали адские маки, от каждого нового пинка желудок превращался в камень и грозил вывернуть скудный ужин на ковер; из носа полилась кровь.
Только бы не сломал что-нибудь… Ребра, зубы…
— Видали, как побрилась? И раньше была не красавица, а теперь так вообще… тьфу!
Джордан в свете ночника разглядывал и грубо вертел ее стриженую голову, насмехался прямо в ухо.
— Думала, не разгляжу на камерах? Не узнаю? И не разглядел бы сразу, но ты прокололась, сучка. Ты, как всегда, прокололась — ты позвонила Кони! Полагала, не отслежу чужой телефон? Дура! Дура! Ты всегда была дурой!
И ее вновь принялись пинать — поплыла перед глазами комната.
Он был пьян, он был зол, он жаждал ее крови, а потом бил не для мести, а на убой. Не способная более ни слышать насмешки, ни даже толком различать интонации голоса, Лин молилась только об одном — лишь бы не убили. Ей не хочется, совсем не хочется закончить жизнь в этом номере, лежа в луже собственной, въевшейся в выцветший ковер крови. Не здесь, не в Ринт-Круке, не сейчас…
Только не убей, не убей…
— И еще и потратить часть успела…
При каждом касании носка его ботинка Белинда мысленно визжала от ужаса, ожидая, что сейчас — вот прямо сейчас — внутри треснет и вопьется в плоть одна из костей… И тогда все — внутреннее кровотечение, тогда она не сможет двигаться, тогда навсегда, быть может, останется калекой. Холодно. Ей почему-то становилось все холоднее — открыта дверь? Воображение играло с ней злую шутку — это все не с ней, это сон, ужасный сон… Вот только во сне не бывает так больно, она бы давно уже проснулась. И тогда в мозг заново врывалась реальность — ее нашли, догнали, ее сейчас убьют.
— Не бей…
— Что?
— Не бей!
— Сипишь еще, пакость мерзостная? А не сипела, когда больше штуки баксов потратила? Сама зарабатывала их?
— Не бей…
К этому времени она уже лежала на полу с разбитым ртом, носом, отекшими веками и распухшим, как ей ощущалось, телом. От боли ни вдохнуть, ни выдохнуть, а запал Килли все не спадал, хотя теперь он ее уже, кажется, не бил — зло перебрасывался фразами с друганами, решая, что делать дальше — оставить в живых или прикончить?
— Она нас знает. Донесет…
— И пусть доносит. Кому ей доносить?
— Сама вернется, чтобы мстить. Бабы — они такие…
И громкий хохот сразу после.
— Бабы? Да ты посмотри на эту бабу — это месиво! Она уже не встанет!
— Ну, смотри. Сам знаешь. Я б ее прикончил…
В какой-то момент прямо над ее пульсирующим ухом раздался звук, которого Белинда боялась больше всего на свете, — щелчок взведенного курка. Со стоном она скрутилась на полу, прижимая ладони к окровавленному лицу, попыталась поджать колени к животу, раствориться в этой ненавистной комнате — не быть, не жить, не существовать.
Как все свелось к этому? Как она очутилась в подобной ситуации, ведь о таком пишут желтые газеты и показывают второсортные каналы — когда мужчина бьет свою женщину… Такого не бывает на самом деле, не должно быть, нет — они ведь любили друг друга…
— Килли…
— Что, моя лапочка? Что-то хочешь мне сказать?
Близкий шепот, радостный. Шепот совсем не того человека, которого она когда-то знала.
— Я ведь…
— Что, моя хорошая?
— Я ведь… — горло жгло огнем; легкие заходились шершавым кашлем, — тебя…
— Что — меня?
— Любила…
— Да что ты? И потому сперла мои деньги?
— Наши…
— Наши?!
Он хохотал нечеловечески, и не единый звук в этом смехе не предвещал ей пощады.
— Килли… не убивай…
Тишина. Гробовое молчание.