Рим больше не оборачивалась — она схватилась за перекладины невысокой лестницы и принялась карабкаться наверх. Вылезла на площадку, уверенно шагнула к доске, подпрыгнула на ней, даже перекувыркнулась в воздухе, прежде чем раздался «плюх».
Все. Гребки.
Лин стояла ни живая, ни мертвая — прыгать туда?
«Мы околеем, если будем ждать тебя…»
Она и сама здесь околеет, даже сухой. От страха.
— Прыгай! — разнеслось над водой.
«Или вали».
Рим просто не стала громко дерзить при всех.
Белинда на негнущихся ногах подошла к трамплину, коснулась пальцами перекладины. Вода обожжет ее — она всегда ненавидела проруби, ненавидела людей, прыгающих в них. Даже тех, кто обливался по утрам, ненавидела. И кипятила чайники, если вдруг ненадолго отключали горячую.
И от Рим к этому времени уже осталась только далекая макушка.
«Или уходи…»
Уйти? Сейчас? Может, оббежать озеро? Нет, это не зачтут. Но в воду?
И она сама не поняла, почему решилась, — наверное, представила, сколько скорбных лиц будет молча проклинать ее на том берегу.
Ступенька, другая, третья… Шаткая площадка, узкая доска. Белинда никогда не прыгала с трамплинов даже в бассейнах — боялась нахлебаться воды, терпеть не могла, когда попадало в уши, в нос. Но здесь не было выбора. Чертов монастырь, чертово утро, чертов Путь Воина… Кому он, в жопу, нужен?
Она неуклюже дошла до конца доски, пошатнулась на ней, зажала пальцами нос, зажмурила глаза и… полетела в воду солдатиком.
Ей. Никогда. Не было. Так холодно.
Никогда. Поначалу ее будто заковали в жидкий лед, а затем сразу же ошпарили. Сердце колотилось так, словно силилось удрать из тела дуры-хозяйки. Лин больше не думала — Лин гребла. Если она выживет, она уйдет нахрен. Удерет отсюда голодная и без пожиток, главное, уйдет. Чтобы никогда больше, никогда…
Одежда теперь казалась разбухшим влажным картоном, брюки облепляли голые ноги и тянули ко дну; тяжелые рукавами колоколами болтались вокруг запястий.
— Канта-ту! — орали на том берегу, который не был виден из тумана.
Она доплывет. Всяко, бл%ть, доплывет, чтобы они проклинали бритую девку с фингалами, чтобы не мерзли из-за нее, но дальше она даст деру из этого монастыря так быстро, как только сможет. Забылась вчерашняя радость от радушного посвящения в ученики, забылся душевный подъем от того, что она впервые в жизни решилась сделать что-то для себя, забылось обещание продержаться месяц.
Человек в серебристом халате сейчас вообще не помнился ей.
На том берегу ее действительно ждали. И как только Лин, дрожащая, как церковная мышь в стужу, выбралась на берег, цепочка тут же выстроилась и перешла на бег.
Она поверить не могла — они снова бежали. Теперь снаружи монастырской стены по тропе. Босые, в мокрой одежде, без завтрака. От холода в ее голове выветрились все желания и эмоции — осталось ощущение гусиной кожи, вырывающегося изо рта пара при каждом выдохе и ледяных ног. На дорогу она больше не смотрела — она теперь смотрела и не видела. Ни растительности справа от тропы, ни узкой спины Рим, ни каменной кладки; горели легкие. Она казалась себе перекаленным холодом и готовым потрескаться по швам манекеном.
Тропа то ложилась под ногами ровной лентой, то вдруг убегала под откос и вниз, то отдалялась от стены и принималась карабкаться на холм; Лин теряла «бензин» и обороты, ей хотелось лечь на землю. Упасть.
Но впереди бежали, бежала и она. Уже не материлась, уже не зубоскалила — ей бы просто добежать, а там идут они все нахер — местные ученики и местные учителя. Лучше она по старинке, лучше сама, даже если неправильно.
Спустя десять минут (полчаса?), она сдулась, отстала. Какое-то время, опустившись на колени, дышала, как паровоз, стояла и смотрела, как убегают прочь остальные.
Ну и сдалась, ну и пусть…
Но за ней вернулся тренер. Когда из-за поворота появилась его фигура, Белинда не выдержала — зло зарычала: пусть ее оставят в покое! Сейчас она ему скажет, сейчас она ему ТАК скажет!
Но он добежал, склонился над ней и рыкнул: «Гача!» с таким грозным выражением лица, что она, почему-то забыв о том, что только что хотела послать его нахрен, поднялась с колен и бросилась догонять остальных. Без сил, со стонами, как старая бабка.
Она не ела — жрала. Плевала на тех, кто сидел рядом и «молился», плевала на приличия и этикет. Жратва казалась невкусной, но она была горячей и, главное, ее было много — бобы, желтоватая крупа, фасоль. Трясущиеся пальцы едва удерживали ложку и хлеб; Белинда заталкивала порцию за порцией в глотку, практически давилась завтраком. К тому моменту, когда остальные «отмерли» от медитации и взялись за столовые приборы, она успела утолкать в себя добрую половину еды с тарелки.
Срать она хотела на местные правила — на молитвы, на обычаи и обряды. Ее не обучали местному языку, а ей кучу положить на то, что означали местные слова. Они не желали учить — она не желала понимать. Когда после пробежки всех выстроили в ряд у монастырской стены и приказали выполнять неведомые ей упражнения для восстановления дыхания, она просто поднимала и опускала руки. Наклонялась, выпрямлялась и мысленно материлась, потому что все время мерзла.
Земля. Блин-малина. Греть.
Кого она греть? Мертвых, разве что.
Рим уже молча праздновала победу — Белинда видела это по взгляду последней. «Давай, мол, вали. Все, продержалась один час? Это твой предел».
Доедая бобы, Лин недобро пыхтела. Поесть и свалить? Или поесть и остаться назло бестии с ирокезом? Она, наверное, думает, что Белинда сдалась.
«Ты и сдалась».
«Спасибо, херня».
А сдалась ли?
То ли от полученных сил-калорий, то ли от злобного взгляда сожительницы по комнате, вспыхнул вдруг нездоровый интерес — а что будет дальше? Что вообще включает в себя «один день монаха»? Если уйдет сейчас, то уже никогда этого не узнает.
Но сможет ли не уйти, когда сдулась уже до завтрака?
Напиток в стакане походил на кисель — розоватый, густой. Белинда давилась им, как бархатистыми соплями.
Уйти?
Попробовать остаться?
На нее не смотрели косо (Рим не в счет), над ней не издевались, к ней относились, как ко всем.
После пробежки бурлил внутри адреналин, он же рождал азарт — она смогла переплыть на заре студеное озеро. Что еще она сможет сделать, прежде чем ощутит, что достигла предела?
А, главное, хочет ли?
И вдруг кристально ясно почувствовала — хочет. Хочет продержаться хотя бы один чертов день от рассвета и до заката целиком. А там уже будет принимать решения.
«После обеда прощи», — зачем-то шепнул ей на выходе из едальни Ума-Тэ, и эти слова беспрестанно крутились в ее голове тогда, когда их вновь вывели на улицу (только и позволили, что переодеться) и рассадили на траве для короткой медитации.