— Заплачишь.
И дверь перед ее лицом захлопнулась.
Тхар. Значит, их священный — так его растак — бубен назывался Тхаром. Чудесно. И из-за него она теперь стоит в сгущающихся сумерках — еще несколько минут, и тьма опустится, хоть глаз выколи, — трясется от холода в мокрой одежде, стучит зубами от усталости и голода и слушает, как с другой стороны ворот удаляются шаги.
Чудесно.
Чудесно, просто замечательно!
Стоило взбираться на этот гребаный холм целый день, чтобы к вечеру все-таки заночевать перед закрытыми воротами.
Может, снова в бубен? В Тхар?
Ей вдруг представилось, как после очередного удара по изрядно оцарапанному уже Тхару она получит в свой «тхар», то бишь в тыкву. И этим добавит себе еще пару фингалов под глазами.
Уж этот не промахнется, как Джордан.
Сосны поодаль стены застыли неприветливыми часовыми; по вытоптанному перед воротами пятаку и булыжникам зашуршало — с неба хлынул дождь.
Этого еще не хватало.
А шаги продолжали удаляться.
Нет, нет, только не это…
Лин в отчаянии навалилась на массивные деревянные ворота и подолбила по ним кулаками.
— Пустите, пустите! Что вы — не люди? Хоть на одну ночь!
Скребли шершавую поверхность короткие ногти, упирался в доски лоб — двери пахли сырой древесиной.
Нет, ей не хотелось, как тот юнец-подмастерье, валяться здесь под дверьми трое суток напролет и молить «пустите» — совершенно не хотелось. Но и в Тхар нельзя — духи там, да и этот плосколицый уже недобро смотрит. Что же сказать? Что прокричать, пока не ушел совсем? Ведь не вернется второй раз — изверг, — намеренно не вернется.
Лин резко оттолкнулась от запертых дверей и всхлипнула.
— Сволочи вы! Я же столько шла! Тяжело, далеко — холм-то ваш — гребаный холм — высокий!
Как теперь с него спускаться? Не на земле же ночевать, ей-богу?
— Думаете, сама я сюда поперлась? Делать мне больше нечего?
Теперь Белинда каркала раненой вороной — отчаянно, зло, сквозь слезы. Этим неприветливым монахам хотелось не то отомстить напоследок, не то выплакаться.
— Это все Мира — Мира с гребаного моста. Дура какая-то. Иди, говорит, в Тин-до — туда твоя дорога. И чего я пришла? Зачем? Какого черта я так долго сюда перлась — чтобы передо мной закрыли двери?!
Лин вновь с отчаянием долбанула створки — уже не для того, чтобы они распахнулись, а чтобы сбить с души злость.
Но они вдруг распахнулись — эти самые створки. И на нее вновь взглянули прищуренные черные глаза — все такие же недобрые, как и раньше, но на этот раз с едва заметной искрой недоверия и удивления на их дне.
— Мира? — отрывисто спросил босоногий монах в халате и еще сильнее нахмурился.
Лин опешила.
Она не слышала, как он вернулся к воротам, да и не думала, что он вообще ее слушал.
— Мира, — выплюнула ему в лицо обиженно. — Сама я, что ли, сюда бы поперлась? Вот не поперлась бы!
— Иди.
В какой-то момент ей показалось, что ее посылают подальше — к соседнему холму. Или еще похуже — на грязный орган такого же, как этот, монаха в халате — мол, иди отсюда подобру-поздорову.
Но дверь распахнулась шире. Мужик в халате отступил.
— Иди идти.
Лицо Белинды вытянулось от удивления — это что, в переводе на нормальный «Давай пошли»?
— Время. Ночь, духи, — раздраженно поторопил широколицый. — Ходи внутрь.
Ее не пришлось приглашать дважды — на это раз замок лязгнул за ее спиной.
Пока они шагали по траве, которую Белинда продавливала подошвами кроссовок, а мужик впереди пятками, она задавалась преимущественно двумя вопросами: как ее провожатый услышал бубен издалека и как еще не околел, расхаживая по сырой земле босыми ногами? Она бы околела. Точнее, она уже околела — дождь в последнее время не просто сделался нежеланной погодой — он стал ей глубоко ненавистен.
А монаху хоть бы хны — идет впереди, в ус не дует и даже не дрожит, в то время как Лин отчетливо за его спиной лязгает зубами.
Храм высился прямо по курсу темной громадой.
Не иначе, как монах просто шатался где-то поблизости к воротам. Иначе бы не услышал. Вот не услышал бы…
А вокруг ни тропок, ни дорожек — некошеный луг; куда идут, когда из-за ночного ливня вокруг не видно не зги? Кажется, к сплошной стене. По запаху он, что ли, ориентируются? А запах, к слову сказать, стоял специфический — поодаль, слева и справа, накрытые крышками, чадили здоровенные, наполненные некой субстанцией горшки.
— Что это? — не удержалась и спросила Белинда, ткнув рукой в ближайшую «урну». На ответ она, однако, не надеялась, почему и удивилась, услышав отрывистое:
— Духи. Гнать.
Ах да — духи.
Куда гнать? Кого гнать? И зачем? Сбрендившие они тут все. Впрочем, монахи всегда немного «того», а местные, видать, и подавно.
— Зачем гнать-то? Может, хорошие?
В ответ тишина.
— А что в горшках?
— Тултан.
Последнее слово она не поняла вовсе, а пояснений не последовало — ну и черт с ним.
Еще пара минут безмолвной ходьбы; стена будто бы сделалась ближе. Вероятно, она не сплошная, и где-то есть вход — мужику в халате виднее. Интересно, куда именно он ее поведет, когда они войдут внутрь? На совет старейшин, чтобы решить, что делать с гостьей? Вряд ли — поздно.
«Лучше бы привел на кухню…» — жрать хотелось неимоверно.
Осень здесь клубилась паром изо рта, цапалась холодным туманом и кололась ледяным дождем — того и гляди пойдет снег.
— А вы не мерзнете? Так?
Босой.
Праздный вопрос. И не праздный. Как можно по стылой земле без тапок?
— Земля. Греть.
Угу. Греть. Кого греть, а кого и морозить. Тут помрешь, и могилу не выроешь — будешь лопаткой стучать по крытому инеем насту.
Дымные чаши остались позади, мягкая почва под ногами превратился в плотную утоптанную землю; храм теперь высился над головой до самого неба; путники уперлись в дверь.
Ну, вот и пришли. Создатель ей в помощь — чего дальше ждать? На что надеяться?
К этому моменту своей жизни Белинда надеялась лишь на то, что комната, в которой ее положат спать, окажется достаточно теплой, а на кровати — если там вообще обнаружится кровать — отыщется одеяло.
* * *
(Flipsyde — Someday)
Окруженная сводами, арками, толстыми каменными стенами, потолками и расписанными неведомыми рунами колоннами, Белинда чувствовала себя так же нелепо, как персонаж боевика, случайно оказавшийся на страницах спокойной книги по духовному развитию. Нелепо, глупо и полностью неуместно. У нее синяки и подбитые ребра — здесь мерно переливающиеся языки пламени в гигантских лампадах; у нее драные кроссовки «Лимо» на носках из супермаркета «Минипи» — здесь повсюду отпечатки босых подошв людей, расхаживающих в халатах с прорезями на боку. Она — бритая под ноль пацанка — здесь, похоже, у любого затхлого старца на голове найдется больше волос, чем она когда-либо сможет отрастить, даже если не будет ходить в парикмахерскую лет пять кряду. Она думает исключительно о страхе и мести — здесь же все пропитано незримым, но осязаемым покоем. Покоем, покоем, покоем…