Лишь 9 августа Окуджава впервые печатается в «Бойце» под собственной фамилией. Это стихотворение «Девушке-солдату»:
Обнимала залпами гроза,
Ветры, надрываясь, песни пели:
«…Девичьи усталые глаза,
Серые солдатские шинели…»
Стихотворение это примечательно разве что тем, что – и это будет характерно для Окуджавы в дальнейшем – утверждает равную роль мальчиков и девочек сорок первого года в войне: «Тяжесть завязавшейся войны поровну легла на наши плечи». Здесь отчетливо светловское влияние – именно Светлов настаивал на равноправном участии женщин в военной страде, на их высокой и благородной роли:
Наши девушки, ремешком
Подпоясывая шинели,
С песней падали под ножом,
На высоких кострах горели.
Вполне возможно, что «шинели» пришли из этого стихотворения, а «усталые глаза» – из «Бригантины».
Регулярные публикации Окуджавы привели к тому, что 2 сентября в газете появилась рубрика «Творчество Булата Окуджавы». Уже процитированная врезка несколько преувеличила его фронтовой опыт – «прошел с жаркими боями не одну сотню километров», – но, видимо, это было необходимым условием публикаций в армейской газете. В этот раз напечатали сразу два его стихотворения – «Не позабыть жестоких дней» (абсолютно никакое, декларативное) и «В край родимый», обращенное к медсестре. Здесь интересно главным образом первое обращение Окуджавы к редкому стихотворному размеру – четырехстопному ямбу с дактилическим окончанием, к которому он подберет потом одну из лучших своих мелодий («Не клонись-ка ты, головушка»). Сюжет этого стихотворения – прощание с медсестрой, которая спасла солдату жизнь, – расхожий сюжет в советской послевоенной литературе; появляются здесь и «усталые глаза» (той, далекой, которая «крепко любит, верно ждет»). Примечательна, однако, фольклорность, к которой Окуджава с молодости тяготел:
В край родимый буйной птицею
Сердце просится мое.
Не туда ли возвратиться мне,
Где оставил я ее?
Ты хорошая, ты славная,
Жаркий юг мне мил и люб,
Но на севере оставлена
Та, которую люблю.
Грех сказать – поденщина шла молодому автору на пользу: он быстро набивал руку. Стихотворение «Кавалерист» (12 декабря 1945 года) – уже вполне мастеровитое: «Мать не пустила за ворота. Малыш – к окну. И видит он: несется из-за поворота кавалерийский эскадрон. Но пролетели вихрем кони и песню унесли. А он все бил рукой о подоконник и вел в сраженья эскадрон». Будь в стихотворении только эти две строфы – первая и последняя, – оно бы достойно выглядело в любом детском сборнике. Последняя публикация Окуджавы в «Бойце РККА» – «Декабрьская полночь» в номере от 1 января 1946 года (с нового года газету переименовали в «Ленинское знамя»). Размер выдает знакомство с военной поэмой Пастернака «Зарево» – и, конечно, с блоковской «Незнакомкой»:
Морозной дымкою окутанный,
Седой от снега и забот,
Звеня последними минутами,
Уходит сорок пятый год.
Искрится небо звездной россыпью,
С кремлевских стен двенадцать бьет…
И вот торжественною поступью
Уже шагает Новый год.
И сосны, к поступи прислушиваясь,
Кивают лапами ветвей,
А он идет без войн, без ужасов,
Счастливый юностью своей…
Больше он в тбилисских газетах не печатался – то ли потому, что его покровитель Ираклий Андроников вернулся в Москву, то ли потому, что ему надоело сочинять «на случай»: при его требовательности к себе это естественно, ему часто потом приходилось соскакивать с круга, когда казалось, что начинаются самоповторы или появилась инерция успеха. Он твердо решил в будущем заниматься не филологией, а литературой. Была у него даже идея бросить университет и попробовать перевестись в Москву, в Литературный институт. Ему отсоветовал это делать человек, давно бывший для него непререкаемым авторитетом, – Борис Пастернак.
Пастернак приехал в Тбилиси в октябре 1945 года, на празднование столетия смерти Николоза Бараташвили, полное собрание стихов которого он только что перевел. Окуджаве удалось посетить его вечер в тбилисском Союзе писателей (он запомнил потертый костюм Пастернака и сдержанную манеру чтения), а на следующий день и поговорить с ним – вероятно, по протекции Галактиона. Он пришел к Пастернаку в гостиницу «Тбилиси» и полчаса читал свои стихи. По его собственным позднейшим рассказам, Пастернак смотрел мимо, на стихи никак не отреагировал, но разговаривал с ним сердечно, без тени высокомерия. Литинститут он назвал «гениальной ошибкой Горького» и переводиться отсоветовал. Больше они не увиделись – после переезда в Москву Окуджава опасался его тревожить, стыдясь напоминать о том юношеском визите. Он был на похоронах Пастернака 2 июня 1960 года – многолюдных, превратившихся в демонстрацию.
Окуджава никогда не подражал Пастернаку в стихах (по крайней мере в дошедших до нас), но многому научился у него в жизни – к сожалению, заочно. Он всегда называл его в числе учителей, хотя избежал прямых влияний. А вот мифологическая, свободная, не ищущая жизнеподобия проза – явно пастернаковская школа. В жизни он старался следовать пастернаковскому примеру – многим бескорыстно и тайно помогал, по первой просьбе (но молча, без комментариев) выслушивал молодых, а на вопрос, надо ли поступать в Литературный институт, ссылаясь на Пастернака, отвечал: не надо. Впрочем, добавлял уже по-своему, – как хотите.
5
В декабре 1945 года подполковник артиллерии Василий Смольянинов был переведен из Крыма в Тбилиси. С ним приехала его семья, жившая до тех пор в родном Воронеже: жена, сын Геннадий и две дочери – семнадцатилетняя Ира и девятнадцатилетняя Галя. К тому времени первая успела полгода отучиться в пединституте на филологическом, вторая – в медицинском. В Тбилиси Ирина легко перевелась на филфак, а Галину отказались со второго семестра взять в медицинский и предложили на будущий год поступить заново – у нее не было зачетов по практическим занятиям. Она не захотела терять год (до этого уже поступила в Воронеже в строительный и бросила) и, сдав экзамены за первый семестр, оказалась на одном курсе с сестрой. Их приняли в одиннадцатую группу.
Окуджава сразу показался им лидером – к нему прислушивались, с его мнением считались. Он почти не готовился к экзаменам и легко сдавал их за счет отличной памяти на стихи – а стихов знал множество, не только русских (Маяковского, Тихонова, Сельвинского), но и переводных (Бернса, Бодлера). «Это был худой, среднего роста юноша с жестко вьющимися волосами, большими, карими, немного выпуклыми глазами под изломами густых бровей. Кончики губ изогнуты вверх, как бы в лукавой улыбке. Но взгляд не всегда соответствовал ей, скрывая что-то свое. Смеялся он от души, до слез, наклоняясь и смешно потирая нос весьма своеобразной формы: в профиль он был прямым, а в фас – немного утолщенным. Он часто говорил, что страшно не любит, когда кто-то хихикает, но тут же ловил самого себя на неприятной ему слабости. Открытости, простодушия, что отличало нас с сестрой, у него не было. Проявления фамильярности к нему со стороны друзей я тоже не помню». Таким его описала в мемуарах Ирина Живописцева (Смольянинова), сестра его будущей жены Галины. Любопытно, что лукавую и даже язвительную усмешку, «насмешливые губы» и всегда грустные глаза отмечали многие из писавших о Булате. Глаза его не смеялись, даже когда смеялся он сам – лермонтовская черта, переданная Печорину.