Солженицын вспоминал об условиях, в которых разворачивалась его художественная самодеятельность: «в просторной столовой начинается концерт…» Он называет столовую даже «большим залом», вмещавшим «человек тысячи две», залом, в котором и настоящая сцена с настоящим занавесом и, разумеется, соответствующее освещение. А обитатели Мертвого дома блаженствовали, радовались, восхищались в душной комнате, в тесноте, при сальных огарках. Достоевский подробно описывает все это и, отметив, что к концу спектакля общее веселое настроение дошло до высшей степени, уверяет нас: «Я ничего не преувеличиваю.
Представьте острог, кандалы, неволю, долгие грустные годы впереди, жизнь, однообразную, как водяная капель в хмурый осенний день, — и вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, повеселиться, забыть тяжелый сон…»
Тот самый белоручка
Долго, вероятно, очень долго размышлял Солженицын, чем бы еще уязвить Достоевского и всех каторжников его времени. Размышлял, размышлял и, наконец, ткнул пальцем в небо: «Каторга Достоевского не знала этапов, и по десять, и по двадцать лет люди отбывали в одном остроге, это совсем другая жизнь» — несравненно, дескать, лучшая. Не зная ее, он этой жизни завидует. Но у самих каторжни-ков имелась на сей счет несколько иная точка зрения. Они шли даже на такое отчаянное дело, как побег, лишь потому, что не было больше сил терпеть. Достоевский пишет: «Всякий бегун имеет в виду не то что освободиться совсем, — он знает, что это почти невозможно, — но или попасть в другое заведение, или угодить на поселение, или судиться вновь, по новому преступлению, совершенному уже по бродяжничеству, — одним словом, куда угодно, только бы не на старое, надоевшее ему место, не в прежний острог».
В приведенном высказывании должны бы критика ошарашить слова о том, что бежать с каторги «почти невозможно». Как так? Он же столько красноречия потратил для доказательства совершенно обратного! Он уверял, во-первых, что побегом «не было надобности каторжанам рисковать: им не грозила преждевременная смерть от истощения на тяжелых работах…» И дальше читаем в «Архипелаге»: «Из царской ссылки не бежал только ленивый, так это было просто». еще и присовокупит при случае: «У ссыльных царского времени побеги были веселым спортом». Выходит, что только по лености не пожелали заняться этим веселым спортом декабристы и петрашевцы, Шевченко и Чернышевский и многие-многие другие. У Достоевского же читаем о побегах вот что: «Положительно можно сказать, что решается на это, по трудности и по ответственности, из сотни один… Только разве десятому удается переменить свою участь», т. е. получается, что удается бежать лишь одному из тысячи заключенных.
О царской ссылке Солженицын еще сообщает нам следующее: «Ссылка существовала только на бумаге. Столыпин с 1906 года принимал меры к полному упразднению ее». Возможно, со Столыпиным так оно и было, ибо у него имелось чем заменить ссылку — знаменитыми по своей элегантности «столыпинскими галстуками», гораздо более действенными, чем традиционная ссылка.
А как было с беглецами в Советское время? Какие беглецы! — негодует Солженицын. Это, дескать, совершенно немыслимое дело! По всем углам вышки с автоматчиками, круглосуточная недремлющая охрана, бинокли, подзорные трубы, колокола тревоги, собаки, колючая проволока под током, рвы с водой… Кошмар! Оттуда не возвращались…
Но 11 ноября 1989 года, как раз когда его «Архипелаг» печатался в «Новом мире», еженедельник «Аргументы и факты» в № 45 опубликовал сведения о побегах из лагерей, основанные на архивных источниках, обнаруженных старшим научным сотрудником Института истории СССР В.Н. Земсковым. И вот как выглядит картина побегов по годам, допустим, в самые-то лихие 30-е годы:
1934 год — бежало 83 490 заключенных… Да это целая армия, причем ударная! 1935 год — 67 049 беглецов, 1936 — 58 313,1937 — 58 264… Тоже армии, но не ударные… 1938 — 32 032. Это уже корпус… 1939 — 12 333, 1940 — 11 813, 1941 — 10 592,1942–1822. Это — дивизии… 1943–6242 — бригада, 1944–3586 — полк. Шло сильное снижение числа беглецов. Думаю, что это происходило не только в результате ужесточения охраны, но также за счет уменьшения сроков неволи и — в довоенные годы — улучшения содержания.
А вот и годы, когда сидел Солженицын: 1945–2196 беглецов, 1946–2642, 1947–3779… В сумме за эти три года бежали 8616 зэков — дивизия. Наш бурный гений почему-то к ним не примкнул. Данные о беглецах из лагерей в последующие годы не приведены, но мы знаем, что бурный, но и законопослушный гений не помышлял о побеге и позже, а все только писал в соответствующие инстанции, клянясь в советском патриотизме, жалобы да ходатайства о пересмотре своего дела или о снижении срока. Есть данные и о побегах спецпоселенцев, но ссыльный гений не оказался и среди них: он покорно ждал амнистии и в 1956 году дождался.
Итак, наш неутомимый герой предпринял попытку опровергнуть, высмеять всю каторгу Достоевского, все условия существования каторжан. Великий сердцевед знал, что такие люди найдутся, что такие попытки будут. Он констатировал и предсказывал: «Одним словом, полная, страшная, настоящая мука царила в остроге безвыходно. А между тем (я именно хочу это высказать) поверхностному наблюдателю или иному белоручке с первого взгляда жизнь каторжника могла бы показаться даже иной раз отрадною. «Да боже мой! — скажет он, — посмотрите на них: ведь иной из них (кто этого не знает?) хлеба чистого никогда не ел, да и не знает, какой такой настоящий хлеб-то на свете. А здесь посмотрите, каким его хлебом кормят! Смотрите на него: как он глядит, как он ходит! Да он и в ус никому не дует, даром что в кандалах! Вот — трубку курит; а это еще что? Карты!!! Ба, пьяный человек! Так он в каторге-то вино может пить?! Хорошо наказание!!!» Несовпадение оказалось только в частностях, но основное-то чувство, самые-то злые слова — «Хорошо наказание!!!» — высказаны нашим белоручкой со всей неуемной энергией.
Если бы генерла Волконский его встретил…
Солженицын корит легкой жизнью, бездельем также и декабристов, отбывавших каторгу. Ссылаясь на «Записки» М.Н. Волконской, где сказано, что в Нерчинских рудниках дневная «урочная работа была в три пуда руды на каждого» заключенного декабриста, он призывает читателя посмеяться над этим уроком. Его самого он очень веселит: «Сорок восемь килограмм! — за один раз можно поднять!»
Конечно, для такого лба, каким был в свои лагерные годы Александр Исаевич, три пуда — ничто. Его здоровьице ни ранениями, ни тяготами фронтовой жизни, ни лагерными условиями ничуть не подорвано и даже не ослаблено.
А у декабристов? В руках они держали кирку да лом, а на руках у них — кандалы. Что же до здоровья, то его расстроить имели они возможностей предостаточно, ведь многие из них участвовали в обильных тогда боевых походах, кампаниях, войнах. Так, муж помянутой Марии Николаевны Волконской — князь Сергей Григорьевич Волконский начал действительную военную службу в восемнадцать лет. Саня Солженицын в сем нежном возрасте только что стал студентом: писал конспекты, ходил на лекции, гонял на велосипеде, учил наизусть для художественной самодеятельности монолог Чацкого: «Карету мне! Карету!..» В последующие десять лет Волконский принимал участие в пятидесяти восьми непустячных сражениях, был сильно ранен под Прейсиш-Эй-лау, стал генералом, командиром бригады, а Шурочка, продолжая принимать участие в самодеятельности, долго еще жил за мамочкиной спиной и только в двадцать три года попал, наконец, в армию, в обозную роту.