Если мое пребывание в Москве по каким-нибудь причинам считается нежелательным, то разрешите выехать в какую-либо нейтральную по отношению к Советской России страну, по Вашему выбору, с семейством, дабы я мог там спокойно и рационально лечить свою больную ногу. Не считая себя ни в чем виноватым, я сам, без разрешения, ни явно, ни тайно выезжать не желаю, даже если б был на свободе, что уже и доказал.
В ответ на это Дзержинский сам приехал ко мне на другой же день и сообщил мне, что меня лично никто ни в чем не обвиняет, но что я арестован потому, что они прочли письмо военного английского агента Локкарта, который в нем писал своему правительству о том, что он надеется произвести переворот в Москве и захватить все Советское правительство. Он писал, что может подкупить командира одного из латышских полков, согласившегося на это дело.
Локкарт, считая меня очень популярным в народе, полагал полезным заменить мною большевиков и провозгласить меня диктатором. На все это я ответил Дзержинскому, что с Локкартом я не знаком, никогда его не видел и с ним не говорил
[118]. Дзержинский мне заявил, что все равно они сами меня считают для себя опасным, потому что при моей популярности я могу и единолично совершить переворот, чего они допустить не могут.
И потому, хотя и нет у них оснований меня в чем-либо обвинять, большевики считают полезным для своего дела держать меня под арестом, пока не выяснится полностью обстановка. На это я его спросил, когда же приблизительно он считает, что меня можно будет выпустить на свободу, тем более что положение моей раны ухудшается. На это он пожал плечами:
– Как вы хотите, чтобы я вам сказал, когда и я сам этого не знаю? Надо ждать. Пишите свои воспоминания о прежней армии, ругайте бывшее правительство и царскую семью, этим вы можете ускорить свой выпуск.
– Я не берусь писать моих вынужденных воспоминаний, ругать никого не стану и при данной обстановке, на гауптвахте, писать ничего не могу.
На этом наша беседа и кончилась.
Недели две спустя после моего ареста меня перевели в подвальное помещение Судебных установлений в Кремле же. Со мною также были переведены туда и несколько эсеров, бывших моими соседями по койкам. Нас перевели в то помещение, откуда за день до того увезли царских министров на расстрел. Помещение было тесное, темноватое, но, к счастью, было более чистое, чем на гауптвахте, где изобиловали клопы, блохи и черные тараканы.
Всех там живших до меня министров расстреляли в ответ на выстрел еврейской девицы эсерки Каплан в Ленина. Логики тут мне казалось весьма мало. Очевидно, я не подвергся той же участи лишь вследствие моей популярности в народе. Для меня становилось ясным, что они хотят в будущем эксплуатировать в свою пользу и меня, и мою популярность. Так оно и вышло. Но это потом.
Пока я находился в лечебнице, у меня чередовались в голове различные планы. Я вел беседы с разными лицами. Между другими ко мне приходил генерал Дрейер
[119], когда-то служивший у меня в Люблине в 14-м корпусе. Он и другие передавали мне свои разговоры будто бы с представителями немецкой армии.
Все это было так неопределенно и в то время я был настолько еще болен, что сейчас не смогу точно отдать себе отчет, в чем, собственно, состояли их планы. Знаю только, что я метался, не зная за что ухватиться, только бы найти путь к спасению все ухудшавшегося положения в России.
Для иллюстрации этого хаотичного времени считаю не лишним привести выдержки из записок моей свояченицы, которые она впоследствии уничтожила при участившихся вновь обысках среди нас окружающих друзей. Сохранилось два-три листа вне дома, у друзей.
«…Когда Алексей Алексеевич лежал еще в лечебнице, к нему стал приходить В. Н. Дрейер. Его послал какой-то немец для переговоров по поручению какого-то большого немецкого генерала (чуть ли не Людендорфа, наверное не помню). Разговор шел, кажется, о возможном занятии Москвы немцами. Я догадывалась об этом, но наверняка ничего не знала. Когда Алексей Алексеевич был арестован, нам передавали, будто это сделано по настоянию немцев.
Я бросилась к Дрейеру, чтобы выяснить, насколько правдоподобны подобные слухи, и, во всяком случае, хотела просить его совета, не смогут ли те же немцы (если они действительно так всесильны, как об этом многие говорили) – не захотят ли они помочь освободить Алексея Алексеевича. Дрейер в это время торопил ее с семьей уезжать на Украину и, кажется, далее, в Крым. Но все же принял меня очень радушно, дал адрес немца в Трубниковском переулке. Фамилию его забыла, но звали его по-русски – Виктор Викторович. Настоятельно советовал к нему обратиться лично.
Сказал мне, что с Украины проедет на границу к немецкому генералу (опять-таки, кажется, к Людендорфу) и будет просить его помочь освободить Алексея Алексеевича и устроить его выезд за границу. Я пошла к «Виктору Викторовичу», который принял меня очень любезно, обещал мне сделать все возможное через «наших дам в Кремле», как он характерно выразился. Мы с ним даже составляли план, как бы Алексею Алексеевичу выехать в Висбаден для лечения его больной ноги. Должна сказать, что все это я делала по собственной инициативе, так как сестра моя относилась к этому моему предприятию довольно критически, зная характер и взгляды ее мужа и боясь, что он на это не согласится. Но, мучаясь за него, в полном отчаянии мы обе, конечно, были на все готовы, только бы спасти его…»
Какой сумбур был в головах наших, ясно показывают эти несколько строк из записок Лены. В чем тут была загвоздка, где правда была и где ложь, никто из нас не может теперь себе отдать отчета.
Глава 6
В то же время жена моя обивала все пороги, хлопоча о том, чтобы меня выпустили. Я знал, что одновременно со мной в деревне брата моего Бориса был арестован он сам, его дочь, две их двоюродные сестры Роман, двоюродный брат Сергей Роман и мой сын. Мне рассказывали, что брат мой был болен и за час до ареста послал телеграмму в Москву с просьбой о докторе, так как сильный припадок грудной жабы его напугал. Вместо доктора явились чекисты и повезли его ночью, под дождем, в тряской телеге на станцию железной дороги для доставления в Москву, в Бутырскую тюрьму.