Как уже было сказано, впервые в полном смысле этого слова Вяземский познакомился с творчеством Тютчева в 1836 году, одновременно с Жуковским и Пушкиным. Начиная с 40-х годов Тютчев-поэт оказывал на Вяземского определенное влияние, основные аспекты которого были изучены Д.Д. Благим (статья «Тютчев и Вяземский», 1933). Кстати, первым подметил сходство между Тютчевым и Вяземским еще Некрасов, написавший в 1849 году статью «Русские второстепенные поэты». Действительно, в поздней лирике Вяземского без труда можно заметить перекличку некоторых мотивов, тем и образов с тютчевскими; в творчестве двух поэтов появились прямые отзвуки произведений друг друга, взаимные посвящения (например, «О, этот Юг! о, эта Ницца!.». Тютчева и «Федору Ивановичу Тютчеву» Вяземского, «Осенний вечер» Тютчева и «Осень» Вяземского, «Как хорошо ты, о море ночное…» Тютчева и «Море широкое, море пространное…», «Опять я слышу этот шум…» Вяземского). Уже в 1851 году отношения двух поэтов были таковы, что Вяземский позволил себе собственноручно выправить строфу в стихотворении Тютчева «Смотри, как на речном просторе…» (и именно в таком виде оно было опубликовано). Выше уже упоминалось о том, что в 1886 году в книгу Тютчева по ошибке попала «Ночь в Венеции» Вяземского, причем составитель сборника Аполлон Майков пребывал в полной уверенности, что печатает неизвестного Тютчева…
Но, несмотря на все эти факты, вряд ли стоит преувеличивать влияние Тютчева на позднего Вяземского и уж тем более зачислять князя в «тютчевскую плеяду», утверждая, что Вяземский вышел на принципиально иной уровень творчества именно благодаря Тютчеву.
Да, в 50—70-х годах поэзия Вяземского не стояла на месте, непрерывно обогащаясь новыми темами и формами. Но легко заметить, что все эти новации заимствовались Вяземским не «на стороне», а у самого себя, в своем собственном «поэтическом хозяйстве».
Так, может показаться новаторским использование поздним Вяземским жанра стихотворного памфлета (многочисленные «Заметки»). Но подобные фельетоны и куплеты он сочинял еще в конце 10-х, а впоследствии высоко ценил Беранже, мода на которого в России возросла с появлением в 1858 году классических переводов Курочкина. Белый стих позднего Вяземского восходит к «Тропинке» 1848 года, к Пушкину и Жуковскому; жанр «фотографий», в сущности, представляет собой слегка модернизированную пейзажную элегию; «поминки» восходят к стихотворениям «Старому гусару» и «Памяти живописца Орловского»; простонародные «русские песни» наподобие «Масленицы на чужой стороне» — к Дмитриеву и Нелединскому-Мелецкому, к собственной «Дружеской беседе» 1830 года… То же можно сказать и о тематике позднего Вяземского: новые темы были, как правило, вариациями прежних находок. Так, тема «загадочной сказки» — Судьбы и невозможности с ней бороться — восходила к «Унынию» (1819) и «Родительскому дому» (1831); тема хандры — к одноименному стихотворению 1830 года; тема загадочного языка природы — вовсе не к Тютчеву, как может показаться, а к собственным «Лесам» (1830), к Батюшкову и Жуковскому; тема моря — к «Морю» (1826), Пушкину, Жуковскому и Байрону; тема зимы — к «Первому снегу» (1819); тема осени — к «Осени 1830 года» (1830) и Карамзину; тема воспоминания — к элегии «К воспоминанию» (1818); тема смерти — к «Жизни и смерти» (1833) и «Сюда» (1842); дорожная тема — к многочисленным «дорожным песням», первой из которых был «Ухаб» (1818). Продолжал он писать и дружеские послания, потерявшие, правда, присущую им некогда легкость, и альбомные мадригалы дамам, и официальные стихи к датам и праздникам. Любимые образы позднего Вяземского — книга жизни с перепутанными листами и солдат, случайно уцелевший в битве, — мелькали в его записных книжках и письмах задолго до 60-х. И смелые неологизмы, которыми Вяземский насыщал свои поздние стихотворения, тоже были присущи ему всегда…
Соблазнительно было бы предположить, что почти буквальное совпадение мотивов в предсмертной лирике Тютчева и Вяземского — осознанный творческий прием. Такие стихотворения, как «Бессонница (ночной момент)», «Все отнял у меня казнящий Бог…», «Брат, столько лет сопутствовавший мне…» Тютчева и «Все сверстники мои давно уж на покое…», «Свой катехизис сплошь прилежно изуча…»
«Эпитафия себе заживо» Вяземского действительно кажутся созданными одним и тем же автором. Но дело здесь, конечно, не в заимствовании темы, а в совпадении жизненных обстоятельств двух поэтов, психологическая реакция которых на болезнь оказалась одинаковой.
Таким образом, реформа поэтической системы Вяземского протекала достаточно плавно и «бескровно», без резких сломов, и вовсе не благодаря «учебе» у Тютчева, а за счет поистине безграничных резервов собственного творчества. Влияние, которое на Вяземского оказывали молодые поэты 60-х, даже, казалось бы, близкие ему по духу апологеты «чистого искусства» — Майков, Полонский, Фет, — было минимальным. А вот говорить о творческом переосмыслении Вяземским традиций классической русской поэзии 10—30-х годов — Батюшкова, Жуковского, Пушкина, Баратынского, — о его попытках приспособить их под требования новой эпохи вполне можно. Например, жанр «постскриптума», широко распространенный у позднего Вяземского, впервые был применен Жуковским в элегии «На кончину Ее Величества, королевы Виртембергской» (1819).
Что же до Тютчева, то он, конечно, не воспринимался Вяземским в ряду учителей, перед которыми князь преклонялся, но не подпадал и под категорию «молодых»; скорее всего, Вяземский воспринимал его как связующее звено между пушкинским веком русской поэзии и современностью. Кроме того, ему была близка позиция Тютчева, не желавшего становиться профессиональным литератором и выпустившего первую книгу (да и то по настоянию окружающих) только в 1854 году.
Так что уроки Тютчева (вряд ли осознаваемые Вяземским) могли заключаться разве что в появлении у позднего Вяземского относительно компактных стиховых форм — например, небольших философских или лирических стихотворений объемом в две-три строфы («Вечерняя звезда (14 января в Веве)», «Горы под снегом», «Чертог Твой вижу, Спасе мой…», «Золотая посредственность», «Иному жизнь — одна игрушка…», «Вкушая бодрую прохладу…», «Кто на людей глядит сквозь смех лукавый…», «Лишь сели мы в вагон, лишь тронулась громада…») да рифмованных отзывов на политическую «злобу дня». Впрочем, для Тютчева политика была профессией и призванием, его «политические» стихи обычно пафосны и взволнованны, как проповедь пророка. Князь же в старости предпочитал отстраненно-иронический комментарий, часто одинаково больно бьющий по обеим противоборствующим сторонам. Таковы его отзывы на Франко-австрийскую войну 1859 года, Славянский съезд 1867 года, Русско-турецкую войну 1877—1878 годов.
Вне всякого сомнения, на первом месте как для Вяземского, так и для Тютчева был не их творческий диалог, а личное общение. Общих тем хватало с лихвой — оба друга были поэтами, служили в цензуре, часто бывали при дворе, интересовались политикой. В какой-то мере Тютчев заменял старому Вяземскому Пушкина — никто из его знакомых не был столь многогранной личностью… Князь В.П. Мещерский, знавший обоих поэтов, оставил следующие воспоминания об их диалоге: «Самым оригинальным и прелестным зрелищем в то время (1864—1865 годы. — А Б.) были беседы и общение князя Вяземского с его другом Тютчевым… Тютчев, с своими седыми волосами, развевавшимися по ветру, казался старше князя Вяземского, но был моложе его; но, находясь перед князем Вяземским, он казался юношей по темпераменту… Бывало, Тютчев придет к горячо им любимому князю Вяземскому отвести душу, и сразу рисуется прелестная картина: безмятежного, с умным лицом, где добрая улыбка попеременно сменяется ироническою усмешкою, старика князя Вяземского и пылающего своим вдохновением или своею главною заботою минуты старика Тютчева. Тютчев усаживается, как всегда, уходя в кресло, князь Вяземский сидит прямо в своем кресле, покуривая трубку, и Тютчев начинает волноваться и громить своим протяжным и в то же время отчеканивающим каждое слово языком в области внешней или внутренней политики. А князь Вяземский только с перерывами издает звуки вроде: гм… — пускает из трубки дым, такой же спокойный, как и он, и когда Тютчев окончит свою тираду, вставляет в промежуток между другою тирадою какое-нибудь спокойное или остроумное размышление, и как часто с единственною заботою оправдать или извинить, — после чего Тютчев, как бы ужаленный этим спокойствием, уносится еще дальше и еще сильнее в область своих страстных рассуждений. Изумительно кроткая терпимость была отличительною чертою князя Вяземского. Нетерпимость была отличительною чертою его друга Тютчева. Я говорил, что слышал Тютчева в гостиной говорившего одному либеральному оратору в лицо: mais vous dites des sottises
[109]… Князь Вяземский, наоборот, с тою же прекрасною, доброю и умною улыбкою слушал из уважения к человеку, из уважения к чужому мнению, из гостеприимности, из-за доброго сердца — и глупости дурака, и подленькие речи куртизана, и умные речи друга».