Можно ли представить, чтобы русские воины так себя вели на французской, немецкой или иной земле, чтобы так издевались над людьми, над их идеалами, оскверняли объекты католической или лютеранской веры?! Так что сколь бы прекрасные лозунги «Liberté, Égalité, Fraternité»
{101} ни несли французы на своих штыках, чего бы ни обещали — освобождение от крепостной зависимости или приобщение к демократическим ценностям, — ничего, кроме ненависти, эти европейские пришельцы вызвать не могли. А то — «брали хлеб и сено»! Русский мужик, которого во все времена охотно грабили свои же власти, это бы стерпел…
Раскачать мужика на сопротивление, на реальные действия, даже на то, чтобы пролить кровь супостата, — было совсем непросто. Тот же Николай Муравьев вспоминал, как по пути в Дорогобуж он оказался в бывшем неприятельском лагере, где оставалось немало больных французов… «У самой большой дороги стоял шалаш, построенный из прутьев, покрытый соломою и обставленный большими, разумеется, без окладов, образами, которые французы взяли из монастыря для прикрытия себя от непогоды». Из икон же был разведен и костер, у которого согревались четыре француза, находившихся в шалаше. Крестьяне из окрестных деревень, которые уже в свою очередь грабили лагерь — на войне как на войне, — были потрясены этим святотатством, они приговорили французов к смерти, однако никто не решался взять на себя роль палача. По счастью, так решим, подъехал драгунский офицер, который сказал, что раз иконы разбиты и осквернены, то ничего не остается, как сжечь их вместе с шалашом, в котором сидели варвары. А если кто из французов захочет из шалаша выбраться, то надо бить его по голове дубиной и гнать обратно. Указание было выполнено.
В общем, партизанскую — точнее, народную — войну французы спровоцировали сами, ибо грабежи и зверства начались не после бегства из Москвы, когда армия разваливалась, деморализуясь на ходу, но сразу же после перехода границы — с началом, как ее назвал Наполеон, «Второй польской кампании», о чем свидетельствуют приказы по Великой армии.
«27 июля [1812 года].
С некоторого времени дошли до меня самые важные жалобы на гвардейских гренадеров. Ежедневно производятся ужасные (affreux) беспорядки в окрестностях мест, где мы расположены, и я вижу с величайшим соболезнованием, что самые деятельнейшие меры, принятые для прекращения оных, оказываются тщетны…
Подписал командир гвардии имперской маршал Лефевр
{102}»
[231].
По российскому, юлианскому, календарю приказ был отдан 15 июля — то есть война шла всего месяц. И уже — «ужасные беспорядки».
О том же писал и очень близкий к Наполеону генерал Арман де Коленкур
{103}: «Беспорядки, производимые армией, немало увеличивали всеобщее недовольство. В Вильне ощущался недостаток во всем и через четыре дня необходимое продовольствие надо было искать уже очень далеко. Число отставших от своих корпусов было уже довольно значительно <…>»
[232].
По его же свидетельству, вскоре, во время самого похода, «армия могла питаться лишь тем, что добывали мародеры, организованные в целые отряды; казаки и крестьяне ежедневно убивали много наших людей, которые отваживались отправиться на поиски»
[233].
А вот свидетельство с нашей стороны, строки из письма Александру I его генерал-адъютанта барона Фердинанда Винцингероде
{104}, который командовал «летучим» корпусом, созданным по приказу военного министра для борьбы с мародерами и поддержания связи с корпусом генерал-лейтенанта графа Витгенштейна. Отрядом, по сути выполнявшим «партизанские» задачи. Датировано письмо 19 августа.
«Положение неприятельской армии, на левом фланге и в тылу коей находится уже несколько недель мой малый корпус, и которую храбрые казаки мои обеспокоивают и день, и ночь, конечно, не очень блистательно. На всех дорогах находятся шайки грабителей и мародеров французской армии, часто даже под предводительством их офицеров; они весьма дурно одеты, совсем почти оборваны и конные имеют весьма плохих лошадей, и если их атакуют решительно, то они почти не защищаются. В продолжение 10-ти или 12-ти дней я взял 300 человек в плен, в числе коих 10 офицеров, и все оное не стоило нам 30-ти человек убитыми и ранеными»
[234].
Да, корпус барона Винцингероде начал партизанствовать раньше, чем отряд Давыдова, но в качестве «символа» подполковник и поэт подходил гораздо больше, нежели генерал, гессенский дворянин, ранее служивший во французской и австрийской армиях. К тому же есть существенная разница между «летучим» отрядом и пусть небольшим по численности, но корпусом…
Так что будем придерживаться хрестоматийного: «Подполковник Денис Давыдов, очень хорошо сделавшийся известным французам под именем Черного Вождя, подал первую мысль об этом роде войны князю Багратиону незадолго до Бородинского сражения»
[235].
«Еще при начале отступления наших войск через Москву, славный доселе и навсегда первый из русских партизанов, ныне генерал, а тогда подполковник Ахтырского гусарского полка Денис Васильевич Давыдов делал свои набеги на большую дорогу между Вязьмою и Гжатском; потом образ партизанских войн предложил фельдмаршалу князю Кутузову, который, одобрив оный, определил партизанов на Можайскую дорогу самого подполковника Давыдова, полковника Сеславина, князя Кудашева и, наконец, капитана Фигнера»
[236].
Итак, 26 августа отгремела битва при Бородине, а 27-го русский арьергард дрался с французами под Можайском; 1 сентября состоялся совет в Филях, на следующий день армия оставляла Москву, куда 3-го числа вошли французы, и к вечеру в городе начался пожар; 21 сентября русская армия встала в тарутинском лагере.
Отряд Давыдова, расположенный близ села Скугорева, жил между тем своей особой жизнью, которую Денис Васильевич впоследствии подробно описал:
«…Мы за час, два или три до рассвета подымались на поиск и, сорвав в транспорте неприятеля, что по силе, обращались на другой; нанеся еще удар, возвращались окружными дорогами к спасительному нашему лесу, коим мало-помалу снова пробирались к Скугореву. Так мы сражались и кочевали от 29-го августа до 8-го сентября… Не забуду тебя никогда, время тяжкое! И прежде, и после был я в жестоких битвах, провождал ночи стоя, приклонясь к седлу лошади и рука на поводьях… Но не десять дней, не десять ночей сряду, и дело шло о жизни, а не о чести»
[237].