Сила, которая говорит с людьми по-арамейски.
И вооружённые люди, по Шкловскому, во все времена применяют всё те же приёмы.
Дальше поясняется, что за приёмы:
«Библия любопытно повторяется.
Однажды разбили евреи филистимлян. Те бежали, бежали по двое, спасаясь, через реку.
Евреи поставили у брода патрули.
Филистимлянина от еврея тогда было отличить трудно: и те и другие, вероятно, были голые.
Патруль спрашивал пробегавших: „Скажи слово шабелес“.
Но филистимляне не умели говорить „ш“, они говорили „сабелес“.
Тогда их убивали.
На Украине видал я раз мальчика-еврея. Он не мог без дрожи смотреть на кукурузу.
Рассказал мне:
Когда на Украине убивали, то часто нужно было проверить, еврей ли убиваемый.
Ему говорили: „Скажи кукуруза“.
Еврей иногда говорил: „кукуружа“.
Его убивали».
Любимые истории Шкловский рассказывает в своих книгах, статьях и выступлениях по нескольку раз — и, часто, на соседних страницах. Так Библия говорит об одних и тех же событиях, будто для лучшего запоминания.
«Я читаю греческие романы, Библию, Шопенгауэра и многие принесённые мне книги так, как Дон Кихот читал греческие романы», — перечисляет Шкловский в письме Эйхенбауму в 1957 году.
Революция меняет всё, но мотив Спасителя остаётся.
Шкловский писал в «Тетиве»: «Высокий стиль революции взял библеизмы в их опровергнутом виде».
Первая часть суждения верна, а вот вторая — нет.
Старая риторика оказалась непобедима, да, собственно, и новой-то не было.
Жизнь наша коротка, дыхание прерывисто. Любой победивший революционер мгновенно начинает искать чего-то вечного и неменяющегося.
Ты бережёшь дыхание, начинаешь собирать камни, но время разбрасывает их вновь.
Напомню, кстати, что в «Белой гвардии» Булгакова, романе, наполненном библеизмами (потому что лучшего языка для описания трагедий не придумано), Шполянский-Шкловский выходит Антихристом.
Так говорит о нём соблазнённый его, Шполянского-Шкловского, футуризмом несчастный поэт Русаков.
Шкловский-соблазнитель первым приходит к женщине, и уж затем в её жизнь входит святой человек Турбин.
Старый Шкловский разговаривает с филологом Чудаковым, который считает себя его учеником:
— Афористичность моей прозы… — начинает он бодро и тут же замолкает.
— Про себя трудно? — спрашивает Чудаков.
— Трудно. Вы говорите: библеизмы. Может быть. Скорее система лыжной горы. Создаётся инерция быстроты. Целые пространства проскакиваются там, где обычно бы задержался.
Умный Чудаков замечает в своих записках: «Особенность Шкловского в том, что в любой обычной беседе его речь — это не практический, а поэтический язык. Поэтому он свободно включает в неё „поэтизмы“ („мои друзья разошлись по могилам“), высокие слова. Было бы неточно сказать, что он этого не смущается и не боится — такова сама установка».
Библия поэтична.
Шкловский говорит: «Пишите книгу, потом будете вычёркивать. Пишите не Главную книгу. Главная никогда не пишется. Книга Царств в Библии полна несправедливости, жестокости, но она хорошая книга».
Что делать со словами, когда осознаёшь конечность дыхания, непонятно.
Своему секретарю Александру Галушкину Шкловский в итоге говорит: «Конецкий очень хорошо написал обо мне… Но как-то по-домашнему…»
Но это что — вот как описывал жизненную силу Шкловского Даниил Гранин.
В его воспоминаниях «Жизнь не переделать» есть глава о Шкловском. Там, в частности, говорится:
«Однажды в Риме мы собрались допить контактную водку. Так назывался ящик водки, который взяла с собой наша делегация для приёмов, встреч и всяких контактов. Большую часть этой водки мы, делегаты, выпили сами. К возвращению в Рим из Флоренции осталось несколько бутылок. Решено было их допить и покончить с этим прекрасным замыслом.
Собрались в номере у Серёжи Антонова. Посреди пиршества Шкловский заявил, что он упился и уходит к себе в номер. Он действительно стоял на ногах уже нетвёрдо. От провожатых отказался, для устойчивости опустился на четвереньки, заявив, что делает это всегда, ловко засеменил по полу — не то кабан, не то носорог. Вышиб своей бритой наголо яйцевидной головой, крепкой, как булыжник, дверь, пробежал на четвереньках по гостиничному коридору к великому удовольствию встречных постояльцев. Он мчался, словно урождённое четвероногое, довольно урча, не смущаясь, не обращая ни на кого внимания»
.
Всё было правильно — буйство, дебош, скандал.
Жизнь была ещё полной, недоеденной.
Ну а в письме от 31 октября 1967-го Эльза Триоле пишет Лиле Брик: «Видели Шкловского. Отчего рассказывают, что он выжил из ума? Здесь выступал блестяще, при малой аудитории „ценителей“. И в частных разговорах Витя как Витя. Выйдет куча его книг…»
Они и выходили.
У Шкловского был однофамилец — Иосиф Шкловский, знаменитый астроном.
Часто в связи с этим возникала путаница. Сейчас путаницы стало больше, оттого что люди стали меньше интересоваться астрономией, а больше — астрологией. Одновременно стало меньше людей, которых интересует искусство как приём и сентиментальные путешествия.
Был и другой однофамилец — Григорий Львович Шкловский, родившийся в 1875 году.
Григорий Львович был, что называется, «профессиональным революционером». Член РСДРП с 1898 года, после 2-го съезда партии ставший правоверным большевиком
[145]. Он бежал за границу и вернулся в 1917-м.
Когда в 1917-м на улицах Москвы солдаты и рабочие начали стрелять в юнкеров, этот Шкловский стал советским чиновником. К этому моменту относится удивительная переписка Ленина с коллегами-бюрократами, не дающими большевику Шкловскому документов для отъезда. (Перед этим жена Шкловского обратилась к Ленину с просьбой послать всю семью за границу, потому что семья бедствует и прижиться в Советской России они не могут.) Лениным написано около десяти писем, но все они вязнут в бюрократическом киселе. Вождь революции оказывается бессилен — все научились отписываться и имитировать деятельность.
Григорий Шкловский всё-таки получил документы и уехал на два года в Германию. Он ходил по берлинским улицам одновременно с беглецом Виктором Шкловским. У одного, Григория Шкловского, был дипломатический паспорт, у другого, Виктора Шкловского, — вовсе никакого.