Эмма Герштейн, много лет влюбленная в Гумилева, оговаривалась («Оба были больны, обоим надо было лечиться») и даже назвала свой мемуарный очерк о трагическом отчуждении матери и сына «Раненые души». И все-таки Эмма Григорьевна совершенно приняла именно ахматовский взгляд. В.Н.Абросимова, помогавшая Эмме Григорьевне в работе над мемуарами, разделяла ее (то есть ахматовскую) точку зрения: «…система искорежила даже такой недюжинный ум и выдавила из него многие жизненно важные составляющие».
Свой мемуарный очерк Эмма Григорьевна начинает с критики академика Панченко, автора вступительной статьи в первой публикации переписки Ахматовой и Гумилева. Александр Михайлович отзывался об Ахматовой с большим уважением, но все таки посчитал упреки сына матери справедливыми: «Сын тоскует о жизни на воле, хотя бы о реальном знании о ней. Мать поэтесса пишет о "состояниях" – отсюда его упреки и ее обиды на сыновние "дерзости" (вообще-то письма очень нежные). Как сытый голодного не разумеет, так и "вольный" – узника».
«К сожалению, в комментарии и вступительной статье академика теплое чувство дружбы взяло верх над требовательностью ученого», — строго замечает Герштейн. Однако сама Эмма Григорьевна менее всего напоминает беспристрастного литературоведа. Логику исследователя она подменяет красноречием человека, свято убежденного в собственной правоте: «Наоборот, возражу я, — это узник не разумеет вольного. <…> Но что же могла написать Анна Андреевна о своей жизни? Что после прощания с Левой и благословения его она потеряла сознание? Что она очнулась от слов гэбэшников: "А теперь вставайте, мы будем делать у вас обыск»?" Что она не знает, сколько дней и ночей она пролежала в остывшей комнате? И когда в один из этих дней она спросила десятилетнюю Аню Каминскую: "Отчего ты вчера не позвала меня к телефону?", то услышала в ответ: "Ну, Акума, я думала, ты без сознания…" Что в этом тумане горя она сожгла огромную часть своего литературного архива…» Все это правда, и слова Эммы Григорьевны очень убедительны, да только они, по счастью, относятся к страшному, но сравнительно краткому периоду жизни Ахматовой. Гумилев больше всего упрекал Ахматову в молчании и недомолвках уже позднее, в 1955—1956-м. А жизнь Анны Андреевны тогда уже никак не напоминала бесконечно растянувшийся день ареста.
Более всего Ахматова и Герштейн ругали солагерников Гумилева: «Это все влияние советчиков Льва Николаевича, его лагерных друзей, так называемых "кирюх"». Это они, они будто бы невольно помогли развиться худшим чертам его личности – завистливости, обидчивости, неблагодарности.
Среди «кирюх» были поэты, художники, востоковеды, инженеры, священники. Как фронтовик, вернувшийся с войны, навещает родных еще воюющего товарища, так и эти люди, по просьбе самого Гумилева, приезжали к Ахматовой в Ленинград. Кажется, принимала она их не слишком приветливо (по крайней мере Л.К.Павликова и С.С.Серпинского). Справедливо ли обвиняли их Ахматова и Герштейн? Не думаю, что стоит перекладывать ответственность на других. Льву Николаевичу в год освобождения исполнилось сорок четыре года, в такие лета люди отвечают за свои слова и свои поступки.
Иосиф Бродский отчасти держался ахматовской версии. Он называл Льва Гумилева «замечательным человеком», но считал, что тот решил, будто после пережитых в лагере мучений ему все позволено, отсюда и его грубость с матерью, его обиды. Но едва ли не большую роль, по мнению Бродского, в этой вражде матери и сына сыграли Ирина Пунина и ее дочь Аня. Бродский рассказал Соломону Волкову поразительную историю, которая произошла за несколько недель до смерти Анны Андреевны:
«Размолвку с сыном Ахматова переживала очень тяжело. И когда она уже лежала с третьим инфарктом в больнице, Гумилев поехал к ней в Москву. <…> Но тут Пунина подослала к нему Аню, которая передала ему якобы слова Анны Андреевны (которые на самом деле сказаны не были) — слова о том, что-де "теперь, когда я в больнице с третьим инфарктом, он ко мне на брюхе приползет". После чего Лева в больницу к Ахматовой не пошел».
Получается, что Ирина умело разжигала рознь между матерью и сыном. Но чтобы разжечь, необходимо горючее. Все-таки не Пунина принимала решения за Ахматову и Гумилева. Отчуждение возникло и без ее интриг.
ПЛОДОНОСЯЩАЯ СМОКОВНИЦА
В двадцатые годы юный Лева Гумилев был застенчивым, добрым юношей, который любил мать беззаветно, как будто не требуя взаимности.
Впрочем, даже в лагере, уже отправив Ахматовой несколько «неконфуцианских» писем и вволю пожаловавшись на нее Эмме и Птице, он временами как будто пытался вернуть свои детские чувства.
Из письма к Эмме Герштейн 12 июня 1955-го: «Пусть моя горечь останется при мне, а маму расстраивать не буду; это верно, что она совсем меня не понимает и не чувствует, а только томится».
Гумилев не зря так много переписывался с Эммой. Именно Эмма, возможно, вопреки собственному желанию, очень точно о нем сказала. Помните? «…Ему не было предусмотрено на земле никакого места». Увы, не только в советской жизни ему не было места, но долгие годы и в жизни Анны Андреевны. Поч ти все детство он провел без нее, в Бежецк Ахматова приезжала всего два раза, на Рождество в 1921-м и летом 1925-го. И каждый раз спешила вернуться в Петроград.
Нет, удивителен не их разрыв в 1956-1966-м, удивительно, что Ахматова и Лев Гумилев, несмотря на годы, проведенные врозь (самые важные, бесценные детские годы Левы!), все-таки стали родными людьми, по словам Эммы, как будто связанными «невидимой нитью». Надежда Мандельштам вспоминала: «Мать и сын, встречаясь, не могли оторваться друг от друга».
Исайя Берлин, не знакомый с воспоминаниями Герштейн и Мандельштам и к тому же наблюдавший Ахматову и Гумилева совершенно в других обстоятельствах и в другое время, повторит их оценку: «Отворилась дверь, и вошел Лев Гумилев, ее сын (сейчас он профессор истории в Ленинграде); было ясно, что они были глубоко привязаны друг к другу».
В августе 1939-го Ахматова показывала Лидии Чуковской как дорогую вещь «розовое с какими-то восточными буквами пасхальное яйцо: "А это мне Левушка подарил…"»
В письме к сыну от 27 марта 1955 года Ахматова спрашивала: «Получил ли ты открытку, где я, цитируя В.В.Струве, сообщила тебе, что за смертью академика Якубовского только Л.Н.Гумилев мог бы вести научную полемику с буржуазными учеными по вопросу о тюрках. Каково!» Да, она хотела подбодрить сына, но в этой фразе чувствуется и материнская гордость.
В свою очередь Лев Николаевич, даже беспощадно ругая мать, никогда не подвергал сомнению ее талант, природный ум (говорил о ней: «моя умная мать»), «исключительные филологические способности».
Не раз они выступали и единым семейным фронтом. Вспомним, как Ахматова хотела «напустить Леву» на Лину Самойловну Рудакову. Иногда им удавались такие совместные акции. Н.Н.Пунин подозревал, что Лева, по поручению Ахматовой, взял из его шкафа «сафьяновую тетрадь, где Ан. писала стихи, и, уезжая в командировку, очевидно, повез их к Ан., чтобы я не знал. От боли хочется выворотить всю грудную клетку. Ан. победила в этом пятнадцатилетнем бою» (так Пунин видел теперь свои отношения с Ахматовой).