Перед битвой об этом также возникали сомнения и шли разные толки, но судьба оправдала образ действий Барклая и в этом случае. Если бы Наполеон не был поставлен в необходимость атаковать город с таким напряжением сил и если бы Барклай очистил Смоленск после обороны менее кровопролитной, не заставив неприятелей думать, что они овладели этим пунктом вследствие своей решительной победы, совершенно против воли русских, – то император французов, конечно бы, угадал наш план и не пошел бы далее.
Все что ни предпринимал Барклай с целью завлечь Наполеона, все, до самых мелочей, носит на себе отпечаток какой-то двусмысленности. Было несколько случаев, в которых крайность положения, принуждая его к решительному отпору, могла убедить неприятеля, что мы не прочь от боя, но только самый бой не давался; с каждым переходом он как будто ускользал у Наполеона из рук. После Смоленска сражения также не входили в план дальнейшего отступления Барклая де Толли: все его внимание было устремлено только к тому, как бы совершить его спокойнее и беспрепятственнее.
Едва лишь начинали укреплять какую-либо позицию, Барклай тотчас же оставлял ее. Желание находилось в постоянной борьбе с убеждением. Войско требовало боя; главнокомандующий, по-видимому, готов был уступить, наконец, общему голосу, и тем охотнее, что известное уже нам ослабление неприятеля показывало, некоторым образом, зрелость нашего главного плана; но мы все еще не оставляли системы медлительности, как лучшего средства заманить неприятеля в сети, и в этом-то заключались существенные причины всех последовавших событий.
Таким образом отступали мы до Царева-Займища, оставляя везде следы нашей нерешительности, служившие Наполеону новыми приманками. По дисциплине и порядку, с какими совершалось наше отступление, его должно отнести к числу образцовых. Неприятелю не досталось ни одного отставшего, ни одной амуничной фуры, ни одной повозки. Переходы были не тяжелы и не утомляли людей, а искусно предводимый арьергард (особенно Коновницыным) если и имел дела, то незначительные, и по большей части успешные.
По словам Сегюра и Шамбре, у неприятеля дела шли дурно. Мюрат и Даву друг с другом ссорились и друг другу мешали. Первый истощал свою кавалерию в бесполезных усилиях. Лишения и болезни произвели ощутительный недочет в рядах прочих корпусов, и подкрепления исчезали, так сказать, таяли, на огромном пространстве, которое им следовало проходить для присоединения к главной армии. И в этой армии, на глазах самого Наполеона, состояние дел было не многим лучше.
Начиная уже от Смоленска, конница должна была добывать себе фураж посредством посылки особых команд, мили за четыре в сторону от большой дороги. Даже пехота только таким образом могла себя продовольствовать. От подобных мер неизбежно рождалось мародерство; лишения и отлучки с каждым днем уменьшали число находившихся под ружьем, и в такой степени, которая превосходит всякое вероятие.
Наполеон, после прибытия своего к Дорогобужу, куда был завлечен силой обстоятельств, уже не имел духа решиться на обратный путь и с каждым новым днем питался новой надеждой: устранить генеральной битвой все опасности игры, которую затеял. Следовательно, постоянное отступление принесло нам бесчисленные выгоды. Несмотря на то, неудовольствие на Барклая достигло высшей степени, как в войске, так и в целой империи.
Император Александр, уступая ли общему голосу, или по собственным убеждениям, назначил главнокомандующим князя Кутузова, и выбор русского на этот пост вполне соответствовал господствовавшему тогда духу».
«Тот отважный критик, – говорит далее принц Вюртембергский, – который бы пожелал распоряжения нашего высшего военного начальства представить в таком виде, как будто оно не руководствовалось в своих действиях никаким планом, – может быть остановлен простым замечанием, что русские, еще за две недели до открытия войны, не могли знать наверное, где будет переправляться Наполеон: при Ковно или в ином месте?
Понятно после этого, что мудрено было вперед рассчитывать на каком именно пункте должна решиться борьба. Такая неизвестность имела сильное влияние и на самые свойства лагеря при Дриссе. Конечно, во время сосредоточения на них войск у Смоленска довольно еще оставалось времени для избрания и приспособления к бою какой-либо позиции на Московской дороге, а в случае надобности даже в окрестностях самой Москвы, но при этом надобно обратить внимание на одно весьма важное обстоятельство: главной, постоянной целью Барклая сперва было соединение с Багратионом, а потом завлечение неприятеля во внутренние губернии, или, выражаясь яснее, постепенное ослабление его сил.
Кроме этого, под Смоленском еще не было решено, куда направится наша дальнейшая операционная линия: на Москву или севернее. На это должны были указать меры самого Наполеона, и как на войне гораздо труднее управляться с магазинами и маршевыми колоннами, нежели рецензентам ораторствовать на бумаге, то прежде 2 августа Барклай едва ли мог подумать о распоряжениях в тылу у себя, на Московской дороге.
Признаюсь, что это обстоятельство в подробностях своих осталось для меня неизвестным; но остановку Барклая под Смоленском и сильное сопротивление, оказанное им тут Наполеону, кроме иных важных причин, приписываю я также заботливости его об упомянутых мной мерах. Я сам тогда осуждал Барклая за то, что он не озаботился, по крайней мере хотя с 2 августа, отыскать и укрепить позицию на Московской дороге или, даже, если бы надобность потребовала, под самой Москвою.
Времени, как я рассчитывал, оставалось бы на то целых четыре недели, потому что Барклай, еще до Смоленского сражения, не мог сомневаться в необходимости дальнейшего отступления, но дело было в том, что он уже чувствовал непрочность своего положения. Голос войска, жаждавшего боя, был слишком силен, а чем, кроме указаний на последствия, мог отвечать ему верный слуга Александра, при своей системе действий?
Между многочисленными противниками своими, каких немало можно было насчитать даже в Главной квартире, Барклай уже предвидел себе преемника, и желание сразиться (после отступления от Смоленска), прежде его прибытия, – извинительно.
Вот где, по всей вероятности, до́лжно искать причины колебания Барклая, касательно устройства укрепленного лагеря в надлежащем расстоянии от армии и касательно многих неудачных попыток укрепиться где-либо вблизи; но до́лжно вспомнить с признательностью, что главнокомандующий никогда не приносил в жертву собственному честолюбию ни выгод своего государя, ни блага своих подчиненных. Ознакомившись короче с сущностью тогдашних обстоятельств, я раскаиваюсь теперь перед тенью Барклая, что в душе порицал его, хотя и не высказывал тогда моих мнений».
Таким образом, показания Данилевского и Бутурлина противоречат свидетельству принца Евгения. Но если, с одной стороны, перед Данилевским и Бутурлиным были раскрыты все хранилища официальных, даже секретных, сведений для полного и беспристрастного описания незабвенной войны 1812 года и обстоятельств, ей предшествовавших, то, с другой, что дает нам право усомниться в истине рассказа и справедливости доводов принца Вюртембергского?
Не говоря уже, что имя его высочества произносится с чувством глубокого уважения всеми, кто только был свидетелем его подвигов и заслуг в последние войны против Наполеона и Турции, – личное положение принца, как мы уже объяснили выше, давало ему возможность знать то, что для весьма многих было тайною. Могут сказать: к чему же отдаваемы были Барклаем де Толли приказы, обнадеживавшие войска в скорой битве с неприятелем?