— Вам придется уйти из полка, — помолчав, сказал юнкер.
— Я знаю. Я перешлю рапорт почтой.
— И на что же вы будете жить?
— У меня есть средства, не беспокойтесь. Решайтесь, юнкер. Наше счастье в ваших руках.
Олексин молчал: что-то мешало ему сказать «да», протянуть руку или хотя бы согласно кивнуть. Нет, он не сомневался в правдивости подпоручика, хотя ощущал какую-то фальшь, какую-то нечистую игру. И все же искренне верил ему, потому что за этим стояла Тая, ее решение, ее любовь и счастье. И потому что за этой просьбой стояла именно она, он и молчал. Молчал, ощущая тревожную боль в сердце.
— Неужели вы откажете Тае в ее просьбе?
— Хорошо, — сдавленно сказал Владимир. — Что я должен делать?
— Все расскажу, друг мой, все! — обрадованно засуетился фон Геллер. — Посвящу во все тайны, но сначала выпьем шампанского. Эй, Кузьма, неси!
Венчание состоялось в ночь накануне возвращения фон Борделиуса в Крымскую; правда, эту особенность Олексин отметил позднее, когда вообще все открылось и когда ему пришлось думать так много, как не приходилось никогда. Церковь оказалась не в соседней станице, а черт знает в какой глухомани, откуда Владимир добирался обратно весь остаток ночи и добрый кусок утра. Венчал маленький, неприлично пьяный попик, венчал с постыдной поспешностью и в полном одиночестве, гнусаво подпевая себе за всех разом; церковная книга тоже была странной, и запись в ней была сделана странно, и даже подпись Олексина выглядела странно. Но все эти странности и несуразности всплыли потом, а тогда, там, в скупо освещенной церкви, Олексину было не до того, чтобы замечать что-либо. Он был подавлен самим фактом, суетливостью фон Геллера, отчаянными глазами Тан и собственной болью в сердце.
Он вернулся в Крымскую, когда на плацу уже маршировали, а возле штаба суетились вестовые, счастливо миновал знакомых и, расседлав коня, завалился спать, решив, если разбудят, сказаться больным. Не хотелось встречаться с благодушным, всегда ласково улыбавшимся ему подполковником Ковалевским.
Разбудили его уже после обеда. Довольно бесцеремонно растрясли за плечо. Он открыл глаза и узнал капитана Гедулянова.
— Юнкер, в штаб. Немедля!
— Я болен, господин капитан.
Гедулянов смотрел зло и пронзительно, и Олексин ощутил вдруг почти детский страх.
— Я правда болен, господин капитан.
— Вас вызывает полковник фон Борделиус. Без всякого промедления.
В кабинете полковника сидел Ковалевский; сердце Владимира сжалось, когда он увидел его опущенные плечи, непривычно ссутуленную спину, руки, которые не находили покоя, то потирая друг друга, то теребя мундир, то поглаживая старательно выбритый череп. Юнкер сразу отвел глаза и, доложившись, смотрел только на полковника. И полковник смотрел на него, не торопясь с вопросами. Смотрел усталыми строгими глазами, точно ожидая чего-то. И спросил, так и не дождавшись:
— Что же вы замолчали, юнкер? Доложите, где были ночью.
— Ночью? — Владимир глянул на Ковалевского и сразу опустил глаза. — Ночью я присутствовал на венчанье, господин полковник.
— Венчанье? — Подполковник Ковалевский весь подался вперед, к Олексину. — Тая обвенчалась с фон Геллером? Где?
— Я не знаю, такая маленькая церквушка. Но брак освящен, я присутствовал. И расписался в книге как свидетель.
— Следовательно, обвенчались, — не то подтвердил, не то спросил фон Борделиус. — И все же это странно. Неприлично странно.
— У меня одно состояние, Евгений Вильгельмович, — с глухим отчаянием сказал Ковалевский. — Доброе имя — мое богатство, вы знаете это. Не дайте пятну пасть. Не дайте.
Полковник промолчал. Медленно прошелся по кабинету, аккуратно, всякий раз почти складываясь пополам, заглянул в каждое из трех окошек, постоял перед юнкером, размышляя. Потом открыл дверь, велел, чтобы позвали Гедулянова, и снова остановился перед Олексиным, заложив руки за спину.
— Следовательно, обвенчались?
— Так точно, господин полковник.
— Вы сознаете, что скверно начали службу в Семьдесят четвертом Ставропольском полку?
— Кроме долга службы есть долг чести, господин полковник.
— Вот именно, — задумчиво повторил фон Борделиус. — Долг чести. Именно поэтому я и говорю, что вы скверно начали свою карьеру, юнкер. Скверно.
Вошел Гедулянов. Не отрапортовав, остановился у порога.
— Поедете с юнкером в церковь, капитан, он покажет дорогу. Поговорите со священником, попросите предъявить записи о ночном венчании. Даже если все совершенно соблюдено, выразите священнослужителю мое крайнее удивление о сем прискорбном факте. И скажите, что донесение о нарушении им закона мною будет послано незамедлительно.
— Дозвольте мне. — Ковалевский сделал попытку встать, но полковник удержал его. — Дозвольте лично, Евгений Вильгельмович…
— Не надо вам ехать, — грубовато сказал Гедулянов. — Идите, юнкер.
Ехали рядом, стремя в стремя, и молчали. И если Гедулянов был вообще из молчаливой породы, то Олексину это молчание казалось уже нестерпимым. Он не чувствовал за собой большой вины, с тайным торжеством ожидая, что в конечном итоге все образуется, законный брак вступит в силу и Ковалевские, отплакавшись, начнут радоваться счастью дочери, а холодно-непроницаемый фон Борделиус однажды улыбнется и скажет: «Знаете, юнкер, а вы, пожалуй, поступили правильно, хотя и не совсем по правилам». И тогда все офицеры полка будут наперебой жать ему руку, говорить, что он — отчаянная голова и, главное, надежный товарищ, на которого можно положиться. И Тая, вернувшись вместе с мужем после прощения, — а ее и фон Геллера не могут не простить, потому что люди всегда прощают влюбленных, — вернувшись после прощения, Тая встретит его как брата, благодарно посмотрит в глаза и — поцелует. И сладкая горечь этого поцелуя будет ему наградой за все сегодняшние неприятности.
— Знаете, капитан, все будет замечательно, вот увидите, — весело сказал он, хотя ему было сейчас совсем не так уж весело, как он пытался изображать. — И тогда убедитесь, что я поступил правильно, что просто не мог, не имел права поступить иначе. Когда вас друзья просят помочь…
— Столичная шушера, — глухо, с ненавистью выдавил Гедулянов и выругался сочной казачьей матерщиной. — Привыкли над людьми измываться, барчуки проклятые. Старика, старуху, девчонку — всех готовы в грязь втоптать ради удовольствия. Ни чести, ни совести у вас нет, шаркуны.
— Как вы смеете… — возмущенно начал Олексин.
— Молчать! — гаркнул капитан. — Марш вперед, пока я тебя нагайкой не полоснул, дрянь!
Владимир съежился в седле и покорно тронул коня. Он не испугался ни окрика, ни угрозы, но в тоне Гедулянова было такое презрение, что юнкер вдруг понял легкомыслие собственных мальчишеских самообольщений и впервые ощутил леденящий позор бесчестия.