— Ваше благородие, велите немедля в расход! — громко сказал рослый унтер, передавая Тюрберту снятую с черкеса шашку. — Ведь сколько душ на тот свет отправили, стервы некрещеные!
— Ступай, — сказал подпоручик, рассматривая шашку. — А клинок-то кавказский. Ваше имя?
Пленный молчал.
— Я спрашиваю, как ваше имя? — строго повторил Тюрберт. — Желаете умереть безымянным?
— Почему вы считаете, что все обязаны понимать русский язык? — с неудовольствием спросил Отвиновский.
Но пленный не хотел объясняться даже по-турецки: Совримович немного знал язык. Он молчал не по незнанию, а просто не желая вступать в переговоры, и не скрывал этого.
— Придется расстрелять, — сказал Тюрберт, искоса глянув па Олексина.
— Подождем Медведовского, — решил Гавриил: мысль о расстреле была для него мучительна. — Он старший по званию, ему и решать.
Пленного поместили в центре батареи под надежной охраной. Артиллеристы уже рыли могилу: у Тюрберта четверо были зарублены сразу и еще столько же умирали от потери крови. Обоз привели в порядок, перепрягли лошадей. Все делалось в спешке: от болгар поступили сведения, что черкесы упорно кружат поблизости.
— Двигаться нельзя, — сказал Тюрберт, ни к кому не обращаясь, но по-прежнему посматривая на Гавриила: он не делил с ним власть, но признавал равновесие положения. — На марше они повторят атаку.
— Подождем Медведовского, — упорно повторил Олексин, не желая принимать никаких совместных решений.
— А если Медведовский не придет до вечера? Прикажете ночевать?
— Приказываете здесь вы, Тюрберт.
— Ночевать, — сказал Совримович: ему была неприятна эта вежливая пикировка. — Загородимся орудиями и обозом, выставим усиленные караулы.
— Воля ваша, но все это до крайности нелепо, — вздохнул Тюрберт.
— Что именно?
— Все! — отрезал подпоручик. — Если такое же согласие царит среди всех офицеров в Сербии, то султан может отдать распоряжение о параде в Стамбуле. Ладно, займемся похоронами. Кто прочитает молитву? Я не помню ничего, кроме «отче наш».
— Какая разница, что читать? — пожал плечами Отвиновский. — Молитвы нужны живым, а не мертвым.
— Их-то я и имею в виду.
К закату все было готово, но в могилу пришлось опустить всех восьмерых. Среди артиллеристов нашелся пожилой солдат, знающий обрывки канона по единоумершему, которые он и пробормотал прокуренным басом:
— Мы же от земли тленни созданы быхом и в землю ту же возвратимся…
— Ту же, да не ту, — вздохнул Захар, горестно покачав головой.
Тюрберт сказал несколько слов, офицеры отсалютовали погибшим, солдаты бросили по горсти земли — и погребение было окончено. Засыпали яму, возвели холм, поставили крест, постояли, сняв шапки.
— Хуже нет, когда в чужой земле зарывают, — сказал Захар. — Хуже нет.
Первая смерть на чужбине не так угнетала его, как первые похороны. Он все время возвращался к мысли о земле, хранившей прах отцов и прадедов. И ругательски ругал себя, что не захватил горсти родной земли.
От болгар по-прежнему поступали тревожные сведения: черкесы не уходили, кружась на расстоянии выстрела. А смены у охранения не было, так как артиллеристов использовать для этого не годилось: и ружья у них были старого образца, и стреляли они из них плохо.
— Ничего, — сказал Стойчо; он сам пришел с последним донесением. — Мы привыкли не спать ночами.
По приказу Тюрберта солдаты развели костры, готовили ужин. Захар еще возился с котлом, когда к офицерскому костру подошел унтер.
— Ваше благородие, врет он, нехристь этот. Говорит он по-нашему и понимает!
— Откуда тебе известно?
— Так до ветру сам попросился!
— Своди до ветру и давай его сюда.
Через четверть часа пленный стоял перед Тюрбертом. Руки у него были связаны, конец веревки держал унтер.
— Развяжи и ступай.
— Сбежит, ваше благородие, — с сомнением сказал унтер. — Шустер!
— Побежит — получит пулю, — проворчал Отвиновский. Унтер неодобрительно покачал головой, но руки пленному развязал. И сразу же ушел: в батарее у Тюрберта был порядок.
— Как приспичило, так и язык вспомнил? — усмехнулся подпоручик. — Как зовут? Как зовут, спрашиваю?
— Ислам-бек! — с вызовом выкрикнул черкес.
Офицеры переглянулись.
— Вот почему они не уходят, — тихо сказал Совримович. — Беспокоятся о своем вожде.
— Садитесь, бек, — сказал, помолчав, Тюрберт. — Ваше место у этого костра. Вместе поужинаем и поговорим.
Помедлив, бек опустился на попону между Олексиным и Совримовичем, по-турецки подвернув ноги. Теперь, когда стало известно, кто он, этот молчаливый пленный, офицеры совершенно по-иному и смотрели и видели его, оценив и тонкие черты лица, и скромную одежду, и старинное серебро газырей и наборного ремешка. Ислам-бек сидел недвижимо, строго глядя перед собой.
Захар разложил кулеш по мискам, подал. Совримович поставил свою порцию перед пленным.
— Ешьте, если голодны, — сказал Олексин. — Остынет.
— Я не ломаю хлеб с гяурами! — резко ответил Ислам-бек.
Он говорил с сильным акцентом, не очень правильно произносил слова, но фразу строил легко и быстро.
— Откуда столько ненависти, бек? — вздохнул Совримович. — Мы не сделали вам ничего дурного.
— Дурного? — Бек неприятно улыбнулся; глаза оставались колючими, ненавидящими. — Вы не сделали, так другие сделали. Спросите себя: почему мой народ оказался здесь?
— Естественно: вы мусульмане, — лениво сказал Тюрберт.
— Естественно? — Пленный медленно повернулся к подпоручику. — Это вы назвали нас бандитами? Нет, мы мстители, а не бандиты. Жалею, что не зарубил вас сегодня.
— Да уж больше такой возможности у вас не будет, — усмехнулся Тюрберт. — Не хочу скрывать: вам предстоят неприятности, бек.
Черкес ничего не ответил.
— Вы когда-либо испытывали боль за деяния своей страны? — спросил Отвиновский. — Хоть раз в жизни, хоть по какому-нибудь поводу?
— Я люблю свое отечество и горжусь им, — немного напыщенно сказал Тюрберт. — Догадываюсь, что вам трудно это понять.
— Отчего же трудно? Вы эгоист, поручик, и любовь ваша к отечеству тоже эгоистична: она мирится с тем порядком вещей, который удобен вам лично. Вы не сострадаете своей отчизне, вы пользуетесь ею, как любовницей.
— Кажется, вы переходите границы, Отвиновский, — вздохнул Совримович. — В ваших словах заключено нечто, касающееся не только подпоручика Тюрберта. Соблаговолите объясниться.
— Объясниться? — Поляк поковырял угли костра, на миг вспыхнуло пламя. — Каждый народ считает себя избранным. Это пошло с тех времен, когда чувство особливости было инстинктом сохранения рода: ребенок тоже считает себя особым и, лишь взрослея, начинает понимать, что он ничем не лучше остальных. Не в этом ли понимании заложено то, что мы считаем чувством справедливости, господа? С этим чувством не рождаются: его постигают, учась сравнивать. Сравнивать! Сравнивать, то есть заранее считать всех равными…