— А если и здесь ложь? Если солгал туземец тот?
— Это перед смертью-то? — холодно улыбнулся Гордеев. — Перед смертью правоверному нельзя врать, а то Магомета не увидит и гурии его не усладят.
— Значит…
— Значит, Олексин, значит. До самой смерти в присутствии муллы кованой цепью бил. Плакал, о прощении умолял и бил, вот какая очень русская история, юный друг мой. А когда забил…
— Перестаньте бравировать!
— Когда забил, с облегчением великим к Бове Королевичу побежал. С облегчением и бумагой, в которой арабской вязью все изложено было и подписью присутствовавшего священнослужителя скреплено. Бова бумагу взял, а Фому не принял, будто и не было его вовсе, Фомы этого несчастного, будто бумага по воздуху приплыла. А Фома не понял ничего или понять испугался и все сидел возле палатки. Вышел наконец Бова, глянул на Фому как на пустое место, и пошел себе. В нужник. И все офицеры сквозь этого Фому глядеть стали: даже ближайший сослуживец Ерема и тот руки не подал, — Гордеев вздохнул. — Вечером ни к одному костру его не пригласили, никто на слова его не отвечал, и к утру Фома пулю себе меж глаз запустил. А у него — детей шесть душ, родственных бездельников куча да жена больная да бестолковая.
— Послушайте, Гордеев, это же… Это же ужасно, что вы рассказываете.
— Это же сказка, Олексин, извольте уж до конца дослушать. Так вот взял лихой Бова Королевич крепость и наутро списки отличившихся потребовал. А списки Ерема составлял и включил туда покойного Фому: при боевом ордене и с пенсией, глядишь, что-либо выгореть могло. «Что? — спросил Бова Королевич. — Самоубийце — „Владимира с мечами“? Да за такую награду у меня завтра пол-отряда перестреляется». И вычеркнул покойного Фому из списков собственным золотым карандашом. Через месяц Бова Королевич генеральский чин получил, а Ерема — полную отставку без пенсиона и мундира как человек ненадежный и к службе в Российской империи непригодный.
— Да за что же, помилуйте? Причина ведь должна быть. Хоть какая-то, хоть видимая.
— За что? — Гордеев вздохнул. — В России, Олексин, все прощают — и длинные руки, и длинные уши. Только длинного языка не прощают, запомните на всякий случай.
Разговор этот оставил в душе Федора гнетущее впечатление. Но вскоре как-то незаметно для себя Федор начал сомневаться в сказочке отставного капитана, а потом и вовсе уверовал, что сказочку сию Гордеев сочинил для собственного обеления, а сам либо трус, либо подлец, либо растратчик. И снова отвернулся, снова замолчал, и Платон Тихонович не беспокоил его более ни вопросами, ни рассказами, грустно усмехаясь в густые усы. И опять писал прошения Гордеев, залечивал синяки Евстафий Селиверстович да считал тараканов Федор Олексин, ночами ощущавший вдруг прилив невероятной решимости непременно с зарею бежать записываться вольноопределяющимся, а поутру вновь переживая очередной и уже такой привычный отлив всех нравственных сил. И гнить бы ему в той кишиневской дыре, если бы у бывшего чиновника Евстафия Селиверстовича Зализы не оказался редкостный, витиеватый, столь любимый купеческими нуворишами почерк. С этим скромным даром Евстафий Селиверстович днем ходил по трактирам, изредка подрабатывая сочинениями любовных, частных и семейных писем, а вечерами играл, трусливо мечтая хотя бы удвоить содержимое всех своих карманов, но куда чаще проигрываясь до последней копейки.
— Федор Иванович! Федор Иванович, пожалуйте вниз, в коляску.
Зализо вбежал в номер в час неурочный и в состоянии весьма взволнованном. Отставной капитан бродил где-то по присутствиям, а Олексин привычно валялся на голом матрасе, лениво размышляя, сейчас истратить двугривенный или приберечь до вечера.
— Пожалуйста в коляску, господин Олексин! Ждут!
— Кто ждет?
— Туз, Федор Иванович, — восторженно зашелся Зализо. — Козырный туз, господин Олексин! Натуральный! Велел вас к нему…
— Пусть сам идет, коль нужда.
Федор демонстративно отвернулся к стене, а впавший в отчаяние Евстафий Селиверстович заметался, заюлил, заумолял, пытаясь вот-вот рухнуть на колени.
— Ведь озолотят, ежели в каприз войдут. Озолотят!
— Пошел он к черту, туз этот. И вы вместе с ним.
— Браво, господин Олексин, иного и не ожидал. Вы подтвердили свое шестисотлетнее столбовое дворянство.
Голос был звучным и уверенным, и Федор настороженно повернулся. В дверях, держа в левой руке мягкую шляпу, а правой опираясь на трость с золотым набалдашником, стоял плотный господин в сером тончайшей шерсти английском костюме. Встретил взгляд Федора насмешливыми глазами, слегка поклонился:
— Позвольте отрекомендоваться: Хомяков Роман Трифонович. В Смоленске был представлен вашей тетушке Софье Гавриловне и сестрице Варваре Ивановне. Не обедали еще, Федор Иванович?
— Пощусь, — угрюмо сказал Федор: его злил и одновременно смущал энергичный напор невесть откуда возникшего господина.
— Не пора ли уж и разговеться?
Вопросы были мягкими, но напор не исчезал. Федор физически ощущал его и, еще продолжая злиться, нехотя начал слезать с кровати.
— В этакой-то одежде далее трактира не пустят. Да и то в первую половину, возле дверей.
— Но вам-то, судя по всему, ваша одежда нравится? — улыбнулся Хомяков.
— Мне — да! — с вызовом сказал Федор.
— Вот и прекрасно. Прошу, Федор Иванович, — Роман Трифонович пропустил растерянного Федора вперед, сунул четвертной подобострастно юлившему Зализе: — Ступай в мою контору и скажи управляющему, что я велел взять тебя писарем.
— Ваше пре… — начал было Зализо, но дверь захлопнулась; бухнулся на колени, истово осенил себя крестным знамением. — Спасибо тебе, господи! Услышал ты моленья мои. Услышал и ангела послал. Благодарю тебя, господи, благодарю!..
2
Летучий отряд без боев продвигался вперед. Турки избегали столкновений, а если их к этому вынуждали, сопротивлялись нехотя, рассеиваясь при первой же возможности. Эта тактика очень не нравилась осторожному Столетову.
— Живая сила противника не разгромлена, Иосиф Владимирович, — говорил он в частной беседе. — Враг отходит планомерно, без признаков паники. Не означает ли сие, что турки намереваются повторить кутузовское отступление двенадцатого года?
Генерал-лейтенант Иосиф Владимирович Гурко предпочитал молчать и слушать, а споров вообще не выносил, полагая их салонной принадлежностью. Поэтому военные советы его носили характер поочередных докладов, невозмутимо выслушивая которые Гурко либо укреплялся в уже принятом им решении, либо менял его, если и до этого в нем сомневался. Это обстоятельство весьма обижало герцогов Лейхтенбергских, командовавших бригадами отряда. Но генерал Гурко был назначен самим государем, и братья-герцоги терпели столь несветское поведение.
Турецкие войска ожидали еще под Тырново, и Гурко приближался к нему с оглядкой, сдерживая лошадей и собственное нетерпение. Но вольноопределяющийся кубанского полка урядник Цертелев очертя голову кинулся вперед. Наспех расспросив встречных болгар, а заодно и турок, где противник и сколько его, князь бешеным карьером проскакал по кривым улочкам древней столицы Болгарии, переполошив гарнизон и несказанно обрадовав жителей, увернулся от пуль, ушел от попытки перехватить его и лично доложил Гурко, что турецкий «дракон» мал, перепуган и уже начал уползать в горы. И, слушая Столетова, Иосиф Владимирович упорно думал о ловком кубанском уряднике, в недавнем прошлом многообещающем дипломате, в совершенстве владеющем всеми языками и наречиями Османской империи.