— Икру, сволочи, мечут, — сказал Иван Гора.
— Ну, чего же ты узнал?
— Все то же. Тревога, — все понимают, и ничего нельзя сделать: железный приказ главкома — наступать на Тихорецкую. Что ты скажешь на это?
— Рассуждать не мое дело, Иван Степанович, мое дело — выполнить приказ.
— Я тебя спрашиваю, что ты сам-то про себя думаешь?
— Что я думаю?.. А ты не собираешься ли меня расстрелять?
— Тьфу ты, чудак… Все вот так вот отвечают… Трусы вы все…
Иван Гора, сдвинув картуз, поскреб голову, потом у него зачесался бок; с берега под ногами оторвался кусок земли и с мягким всплеском упал в мутные водовороты. Лягушки орали со сладострастной яростью, будто собирались населить всю землю своим скользким племенем…
— Значит, ты считаешь правильной директиву главкома?
— Нет, не считаю, — тихо и твердо ответил Иван Ильич.
— Ага! Нет! Хорошо… Почему же?
— Мы и здесь уже почти оторвались от резервов, от баз снабжения; противник перережет где-нибудь нашу ниточку на Царицын, — тогда снимай сапоги. Не солидно это все.
— Ну, ну?..
— Наступать нам еще дальше на юг, на Тихорецкую, — значит, лезть, как коту головой в голенище. Ничего хорошего из этого не получится. Я еще мог бы понять, если наша армия послана для демонстрации, чтобы любой ценой оттянуть силы белых с Донбасса…
— Так, так, так…
— Но это слишком уж дорогое удовольствие — ради демонстрации угробить армию…
— Вывод какой твой?
Иван Ильич надул щеки, бросил погасшую собачью ножку в воду.
— Вот вывода-то я не делал, Иван Степанович…
— Врешь, брат, врешь… Ну уж — молчи. Без тебя все понятно… Ты мне как-то, Иван, рассказывал про твоего комиссара Гымзу, — помнишь, как он тебя послал… к главкому с секретным донесением на предателя Сорокина… Так вот… (Иван Гора оглянулся и понизил голос.) Я бы, кажется, сам сейчас поехал, и не в Серпухов к главкому, а в Москву, прямо туда… Где-то сидит сволочь, — в главном командовании, что ли, в Высшем военном совете, что ли… Да иначе и быть не может… война… Уж очень мы доверчивы… Если у нашего брата, у какого мысли — высоко, сердце — широко, — ему и кажется, что, кроме буржуев, весь мир хорош: руби честно направо и налево… Я присматривался в Питере к Владимиру Ильичу, — у него такой глазок русский, прищуренный… Энтузиаст, мыслитель, — руки заложит за пиджак, ходит, лоб уставит и вдруг — глазком на человека: всё поймет… Вот как надо… Я за тобой, за каждым движением, за каждым словом твоим слежу… А ты за мной не следишь, ты мне слепо доверяешь… Я тебе дам вредное задание, — ты промолчишь и выполнишь…
— Нет, не выполню…
— Ты же только что сказал: рассуждать не твое дело… Ну, а что ты сделаешь?
— Постараюсь разубедить, уговорить…
— Уговорить! Интеллигент… Стрелять надо!.. Ах, боже мой…
Иван Гора положил большие руки на картуз, на голову, уперся локтями в коленки. Он не рассказал Телегину про главное, про то, что вчера в дивизии на партийном собрании была прочитана телеграмма из Москвы председателя Высшего военного совета республики, — ответ на тревожный запрос командарма Десятой, — телеграмма высокомерная и угрожающая, в которой категорично подтверждались ранее данные директивы…
— А вот тебе и последние сведения: на правом фланге у нас сосредоточиваются четыре дивизии генерала Покровского, переброшенные с Донбасса, в лоб двигается корпус генерала Кутепова, он уже отрезал нам дорогу на Тихорецкую, — разгадал план главкома… На левом фланге накапливается конница генерала Улагая… А позади на четыреста верст — пустота…
— Вот это все и решает, — сказал Иван Ильич. — Если хочешь мое мнение: немедленно эвакуировать всех больных, все лишнее отправить в тыл и быть налегке. Маныча нам не удержать…
Иван Гора ничего не ответил. Помолчав, с ожесточением плюнул в реку.
— За такие разговоры следовало и меня и тебя — в ревтрибунал… Сказано будет тебе: умереть на Маныче — и умрешь…
— От этого я не отказывался никогда, кажется, и не отказываюсь.
Второго мая за рекой показались разъезды кутеповцев. Сначала это были небольшие, сторожкие кучки всадников. Они сновали по степи, то приостанавливаясь, то во всю прыть под выстрелами мчались по сверкающим лужам. Их накапливалось все больше, они смелее приближались к фронту, спешивались и, кладя коней, обстреливали передовые заставы.
Третьего мая в грохоте орудийной стрельбы подошли главные силы Кутепова. Сосредоточиваясь в районе железной дороги, они уверенно последовательными волнами атаковали берега Маныча. Налетали бипланы-разведчики, непохожие ни на русские, ни на немецкие. Раскидывая воду и грязь, шли грузовики с понтонами. В тот же день ударная часть кутеповцев прорвалась через реку, в расположение морозовской дивизии, но была истреблена в штыковом бою.
К ночи цепи отхлынули и залегли. Нигде не зажигали костров. Стихла перестрелка, и ночь взошла над степью такая же тихая, влажная, пахнущая цветами. Заквакали, будто ничего особенного не случилось, наглые лягушечьи хоры. Некоторым людям, спавшим ухом к земле, чудился мягкий шорох травы, раздвигающей могильную тьму нежными и сильными ростками.
В штабной землянке у Ивана Ильича всю ночь шло совещание. Нетерпеливо ждали приказа из дивизии о наступлении, — для всех было очевидно, — что такому врагу нельзя давать ни часу времени безнаказанно маневрировать и наносить удары там, где он хочет, по жидкому фронту Десятой армий, растянутой чуть ли не на полсотни верст, открытой и с флангов, и с тыла. Командиры доносили о настроении своих частей: красноармейцы возбуждены, не спят, шепчутся по окопам, — будь это восемнадцатый год, весь полк сбежался бы на митинг, грозя разорвать командира, если тут же не будет приказа — вперед! Бывают такие особенные минуты отчаянности и злобы, когда все, кажется, возможно смести на пути своем.
В землянку вошел ротный командир Мошкин, — он только что перебрался по шею в воде через Маныч с того берега, где находился один взвод из его роты. Был он из царицынских металлистов, военное дело любил со страстью охотника.
— Симпатично у вас попахивает, товарищи, — сказал он, жмурясь от табачного дыма, в котором едва мерцала свеча. Прыгая то на одной, то на другой ноге, стащил сапоги, вылил из них воду. — Мои ребята кадета подранили, хотел его привести, жалко — кончился… Парнишечка — сопляк, но злой до чего, — «хамы, хамы!» — Ребята диву дались… Снаряжен, — сукнецо, ботиночки, ремешки… Что казаки! Казак — дурак, мужик, свой брат, — ты его тюк, он тебя тюк, и отскочил… А эти — такие белоручки беспощадные, ай-ай! Во взводе — одни офицеры, взводный — полковник. У каждого на руке — часы… Я уж моим ребятам сказал: вы, бродяги, про часы забудьте, к белым постам за часами не ползать, зубы разобью…
Мошкин засмеялся, открывая хорошие зубы, — добротой осветилось некрасивое, рябоватое, умное лицо его.