– Conspuez les Francais
[1219], – говорит Ленехан, прибирая к рукам кружечку пива.
– А взять пруссаков и ганноверцев
[1220], – Джо поддакивает, – мало, что ли, у нас сидело этих бастардов-колбасников на троне, от курфюрста Георга до этого немчика и старой суки со вспученным брюхом, что околела недавно?
И, убей бог, мы все там полегли со смеху, как он изобразил нам про эту старушку Вик в розовых очках
[1221], мол, что ни вечер, она в своем королевском дворце глушит нектар и амброзию кувшинами, а как упьется до поросячьего визга, тут ее кучер загребает в охапку и плюхает как мешок в постель, а она его дергает за баки да распевает допотопные песенки про Эрен на Рейне и приди туда, где выпивка дешевле.
– Ну что ж! – говорит Дж.Дж. – Зато теперь у нас Эдуард-миротворец.
– Сказки для дураков, – ему Гражданин на это. – У этого кобеля заботы – не мир наводить, а триппер не подхватить. Эдуард Гвельф-Веттин
[1222]!
– А что вы скажете, – Джо ярится, – про этих святош, ирландских попов и епископов, которые разукрасили его покои в Мануте скаковыми эмблемами его Поганского то бишь Британского Величества да картинками всех лошадей, на которых его жокеи ездят? Как же, граф Дублинский.
– Туда б еще картинки всех баб, на которых он сам поездил, – предлагает малыш Олф.
На это Дж.Дж. солидно:
– Их преосвященства были вынуждены отказаться от этой идеи за недостатком места.
– Еще одну сделаешь, Гражданин? – Джо спрашивает.
– О да, сэр, – тот ему.
– Ну, а ты? – это Джо мне.
– Бесконечно признателен, – отвечаю. – И дай тебе бог всяческого прибытку.
– Все то же повторить, – Джо заказывает.
А Блум, в своем чернорыжегрязноболотном котелке на макушке, все мелет и мелет языком с Джоном Уайзом, входит в раж, глаза выкатил, что сливы.
– Преследования, – говорит, – вся мировая история полна ими. Разжигают ненависть между нациями.
– А вы знаете, что это такое, нация? – спрашивает Джон Уайз.
– Да, – отвечает Блум.
– И что же это? – тот ему снова.
– Нация? – Блум говорит. – Нация это все люди, живущие в одном месте.
– Ну, уморил, – смеется тут Нед. – Раз так, тогда нация это я, я уже целых пять лет живу в одном месте.
Тут, конечно, все Блума на смех, а он пробует выпутаться:
– Или, возможно, живущие в разных местах.
– Под это я подхожу, – говорит Джо.
– А нельзя ли спросить, какова ваша нация? – Гражданин вежливенько.
– Ирландская, – отвечает Блум. – Здесь я родился. Ирландия.
Гражданин на это ничего не сказал, но только выдал из пасти такой плевок, что, дай бог, добрую устрицу с Редбэнк отхаркнул аж в дальний угол.
– Ну как, поехали, Джо, – говорит он и вынимает платок, чтобы утереться.
– Поехали, Гражданин, – тот ему. – Возьмите это в правую руку и повторяйте за мной следующие слова.
Древняя и бесценная, покрытая хитроумной вышивкой, ирландская лицевая пелена
[1223], которую предание связывает с именами Соломона из Дромы и Мануса Томалтаха-ог-Мак-Доноха, авторов Книги Баллимот, была с величайшими предосторожностями извлечена на свет и вызвала благоговейное восхищение.
Избегнем пространных описаний прославленной красоты ее четырех углов, из коих каждый – верх совершенства; скажем лишь, что на них можно было отчетливо различить четырех евангелистов, вверяющих четырем мастерам свои евангельские символы, скипетр мореного дуба, североамериканскую пуму (заметим вскользь, что это не в пример более благородный царь зверей, нежели объект британской геральдики), тельца из Керри и золотого орла с Каррантухилла. Виды же, заполняющие сморкательное поле, изображали наши древние дуны, раты, кромлехи и гриноны
[1224], а также обители просвещения и каменные пирамиды, слагаемые в память о бедствиях, и были столь же прекрасны, а краски их столь же тонки, как и в те незапамятные времена, в пору Бармакидов, когда художники из Слайго отпустили поводья своего творческого воображения.