40. Поджог синагоги
Приехал на дачу к Моне Алеша Гинзбург:
— Монька, хочу пожить у тебя несколько дней. Буду писать стихи вдали от городской суеты, настоящие стихи, а не эпиграммы…
Осенней ночью они с Моней сидели вдвоем за бутылкой коньяка, Моня вспоминал недавний загул:
— Говорил я тебе, что от фестиваля молодежи у нас останутся следы. Взять хоть этих охламонов хиппи. Увидел я их в действии. В их движении, по-моему, главное — безграничное блядство. Но как хороши эти юные бляди! Представляешь, они сказали, что научились разнообразному искусству секса в райкоме комсомола! Я сочинил новый анекдот: хозяйка публичного дома решила выдвинуть кого-нибудь из своих проституток в комсомол и рекомендует одну из них: «Руфочка, ты у нас самая популярная, все клиенты хвалят твое обслуживание. Мы решили рекомендовать тебя в комсомол». Руфочка смущенно отвечает: «Что вы, мадам, в какой комсомол? Меня мама и к вам-то не хотела отпускать».
Алеша рассмеялся и спросил:
— Ну и что ты нашел в этих молоденьких поблядушках? Дуры, наверное…
Моня глотнул коньяк, согласился:
— Интеллект в их головках не ночевал, дуры дурами. Но зато какая длина бедра!
Алеша усмехнулся, ему хотелось говорить о поэзии:
— Сколько ж в тебе, Монька, похоти! Сегодня я гулял по вашей Малаховке и написал про евреев, хотел, чтобы в стихотворении присутствовал такой обобщенный образ.
— Ну, извини, старик, что я заболтался. Ну-ка, прочти.
Малаховка
Когда душа моя в тисках
Страданья и сомнения,
Когда пульсируют в висках
То грусть, то сожаления,
Тогда люблю я побродить
Средь жителей Малаховки,
В беседах с ними находить
Их остроумья маковки.
Все, что они ни говорят,
Про дело иль безделье,
Все — нескончаемый каскад
Еврейского веселья.
Его сумели проносить
Через века изгнания;
И стыдно мне при них грустить
И привлекать внимание.
Я за столом у них сижу,
Меня зазвали лакомки.
И бодрость вновь я нахожу
Средь жителей Малаховки.
За разговорами у них,
За рыбой фаршированной,
Я слушаю, и я притих,
Сижу, как зачарованный.
Ведут беседы с хитрецой
И с угощеньем лакомым.
Куриным супом и мацой,
И гоменташем маковым.
И о судьбе, и о делах
Проходит речь пространная,
И вспоминается в речах
Земля обетованная.
И их история встает
Передо мной незримо —
Как изгоняли их народ
Из стен Иерусалима.
И как столетья протекли,
Бесправные, голодные,
Но сохранить они смогли
Свои черты народные.
Терпели предки тех людей
Погромы, унижения,
Но не теряли их корней
Потомков поколения.
И заражаюсь я от них
Примером их веселия,
И забываю дум своих
И грусть, и сожаления.
Моня слушал и довольно улыбался:
— У нас ведь на еврейские темы ничего не публикуют. Но в самиздатском журнале «Евреи в СССР» будут рады это напечатать. А среди малаховцев мне придется распространить самому. Но все-таки идеализация жизни евреев — это твое поэтическое преувеличение. Всю малаховскую кодлу ты не знаешь. Евреям в Малаховке живется не так уж весело. Сохранять свой юмор и еврейское достоинство им не просто.
В это время с улицы послышались отдаленные крики и в окнах засветились и задрожали всполохи огня.
Моня подошел к окну:
— Алешка, пожар! Горит где-то рядом! Бежим туда!
Они выскочили на улицу и побежали в направлении огня и криков — горела малаховская синагога
[62]. Пламя уже охватило стены, вверх валил густой дым. На свет пламени и запах дыма сбежались ближайшие жители, вызвали пожарную команду и пытались спасти деревянное здание, обливая водой из ведер. Больше всех суетился и бегал с ведрами русский паренек Миша. Моня спросил его:
— Что случилось?
— Дядя Моня, поджог! Я сам видел двух убегавших поджигателей. Погнался было за ними, да где там. Вернулся помогать тушить.
Неподалеку у забора лежала сторожиха, укутанная в ватник. Она тяжело хватала воздух ртом, задыхалась от дыма. Люди оттащили ее в сторону, и Алеша, как умел, делал ей искусственное дыхание.
Прибежали раввин и верующие старики-евреи, они размахивали руками и хватались за головы:
— Ой, вэй!.. Какое горе, какое горе на нашу голову!.. Ой, вэй!.. Наша синагога, наша Тора, наша древняя Тора!..
Раввин особенно убивался, рвал свою длинную бороду, плакал:
— Наша Тора сохранилась в испанском изгнании, ее спасли от фашистского поджога… А теперь она погибнет! Ой, вей!..
Рядом с ними стоял Наум Коган и с горечью тряс давно ослабевшими кулаками:
— Эх, если бы я мог задержать на две-три минуты дыхание, я бы спас Тору. Нет в моей груди прежней силы, не могу я глубоко вдохнуть.
Моня быстро спросил:
— Что надо сделать, чтобы спасти Тору?
Коган недоверчиво посмотрел на него:
— Вы, вы хотите попробовать?
— Я могу задержать дыхание. Что надо?
— Надо облиться холодной водой и глубоко вдохнуть, задержать дыхание, зажмурится и быстро кидаться внутрь сквозь огонь. Пока горят только стены, крышу еще не охватило, внутри огня еще нет. Но это страшно опасно.
— Я сделаю, — Моня схватил ведро воды, облился с головы до ног и крикнул старикам: — Где хранится ваша Тора?
— Там, там, — раввин дрожащими руками указал направление. — В шкафу у восточной стены
[63]. Вот ключ к шкафу, она заперта.
Моня кинулся в дверь прямо через огонь. Все замерли от ужаса — языки пламени стремительно ползли по стенам и подходили к крыше. Через три минуты появился задыхающийся Моня со свитком в руках. Только он успел выскочить, как за его спиной рухнула крыша. Он едва дышал, кашлял от дыма, у него обгорели волосы и кисти рук. Раввин выхватил свиток, прижал к груди и целовал, как ребенка. А старики плакали, хватали края мокрой одежды Мони, целовали их и кричали: