Гершом Валд замолчал на минуту, а потом добавил с грустью:
– Нет. Ни в коем случае нет. Я ни на мгновение не поверил всему этому. Я даже слегка высмеял его. Ни на секунду не возникла у меня мысль, что Бен-Гурион когда-либо стремился господствовать над арабами. Шалтиэль жил в своем манихейском мире. Создал себе утопический райский сад, а перед вратами рая нарисовал ад. Они же, со своей стороны, начали называть его предателем. Говорили, что он продался арабам за огромные деньги. Говорили, что он сам – арабский выродок. Еврейские газеты презрительно называли его муэдзином, или шейхом Абрабанелем, или даже “мечом ислама”.
– А вы? – спросил Шмуэль, разволновавшись настолько, что даже забыл покормить рыбок в аквариуме, забыл подать старику его пилюли, которые тот должен был принять вечером. – Вы не возражали ему?
– Я, – вздохнул Гершом Валд, – я скуден делами. Когда-то я бурно спорил с ним, до ночи второго апреля. В ту ночь раз и навсегда закончились все наши споры. Несчастье загасило их. Тем более, что не осталось ни малейшего шанса, что его мировоззрение, его позиция будут когда-либо приняты на этой земле. Все мы уже осознали, что арабы не потерпят нашего присутствия здесь, даже при условии, что мы откажемся от создания еврейского государства. Даже самым умеренным среди нас было ясно как божий день, что позиция арабов не оставляет и крохотной щелочки, в которую может проникнуть тень от тени компромисса. А я уже был человеком мертвым.
– Я тогда был подростком тринадцати лет, – сказал Шмуэль, – парнем из молодежного движения. Как и все, я верил, что нас мало, но наше дело правое, а вот они, арабы, злобны, и их много. Не было у меня никакого сомнения в том, что они стремятся силой вырвать у нас тот клочок земли, который у нас под ногами. Весь арабский мир был непреклонен в своем решении уничтожить или изгнать евреев. Именно к этому призывали муэдзины с минаретов мечетей в полдень пятницы. Правда, у нас в Хайфе клиенты-арабы приходили в папино маленькое бюро по землеустройству “Шахав” в квартале Хадар ха-Кармель. Время от времени заходили к нам торговцы земельными участками, эфенди в красных фесках, в накидках, в костюмах с золотой цепочкой, скруглявшейся на животе и тянувшейся к золотым часам, упрятанным в карманчик жилета. Они угощались ликером и сладостями, вели вежливую, неспешную беседу на английском или французском с отцом и его партнером. Хвалили предзакатный ветер с моря или урожай маслин. Случалось, они приглашали нас – папу, маму, сестру и меня – отведать всевозможные деликатесы у них на улице Алленби. Слуги подавали поднос за подносом с кофе, с крепким арабским чаем, арахисом, орехами, миндалем, халвой и прочими сладостями. Бывало, выкуривали вместе сигарету, и еще одну сигарету, а потом соглашались друг с другом, что всякая политика – просто-напросто вещь излишняя, приносящая всем нам только несчастья и убытки. Что без политики жизнь могла бы быть спокойной и прекрасной. Пока в один из дней не начались в Хайфе нападения на еврейские автобусы, а за этим последовали операции возмездия еврейских бойцов в арабских деревнях в районе Хайфского залива; распаленная арабская толпа растерзала еврейских рабочих на нефтеперегонных заводах, а за этим убийством последовали новые операции возмездия, еврейские и арабские снайперы засели на крышах за брустверами из мешков с песком. Укрепленные контрольно-пропускные пункты появились на стыках арабских и еврейских кварталов. В апреле сорок восьмого года, почти за месяц до ухода британцев из Эрец-Исраэль, десять тысяч арабов поднялись на борт кораблей, рыбацких шхун и баркасов, и весь этот флот с толпами арабов на борту бежал в Ливан. В последний день еврейские лидеры Хайфы еще успели распространить листовки среди приготовившихся к бегству арабов, уговаривая их остаться. Однако в Лоде и в других местах арабов не уговаривали остаться, их убивали и изгоняли. Да и у нас в Хайфе эти листовки не очень-то помогли: арабов охватила смертельная паника, страх резни витал над ними. Среди арабов распространился слух, что евреи намереваются вырезать всех, именно так погибли от рук евреев жители арабской деревни Дир Ясин, а ведь она совсем рядом, по другую сторону холма. В одну ночь Хайфа опустела, ее покинула бо́льшая часть арабских жителей. И по сей день, бывая в арабских кварталах, которые в наши дни заселили новые репатрианты, бродя под вечер по переулочкам, где по-прежнему живут тысячи арабов, решивших остаться в Хайфе, я спрашиваю себя: “Неужели то, что случилось, действительно должно было случиться?” Мой отец и сегодня утверждает, что просто не было никакого другого выхода. Что Война за независимость была тотальной войной – не на жизнь, а на смерть. Или мы, или они. В этой войне воевали не две армии, а квартал против квартала, улица против улицы, окно в доме против окна в доме напротив. В таких войнах, по словам моего отца, – в гражданских войнах – всегда и везде выкорчевываются и изгоняются компактные группы населения. Так случилось в Греции и Турции. Индии и Пакистане. Во время войны подобное происходило между Польшей, Чехословакией, Германией. Я слушал слова отца, слушал рассуждения мамы, утверждавшей, что все случилось по вине британцев, обещавших эту землю и нам, и им, получавших удовольствие от того, что они сталкивали один народ с другим. Как-то Аталия сказала мне, что ее отец не принадлежал своему времени. Возможно, он опоздал. Возможно – опередил. Но не принадлежал. Он, так же как и Бен-Гурион, принадлежал к тем, кого называют “великие мечтатели”. Я же иногда вижу трещины в монолите. Возможно, это уже ваше влияние. Беседуя со мной каждый вечер, вы научили меня сомнению. И вряд ли я уже стану настоящим революционером, лишь бунтарем, разглагольствующим в кафе. А теперь я пойду разогрею нам кашу. Вы позволите мне этим вечером оставить вас немного раньше времени, потому что Аталия пригласила меня поужинать в каком-то клубе или баре?
Шмуэль расстелил клетчатое кухонное полотенце поверх рубашки Гершома Валда, края полотенца заправил за ворот, поставил перед ним тарелку с горячей кашей, посыпав ее сахаром с корицей. Себе же Шмуэль отрезал два толстых куска хлеба, намазал их маргарином, добавил и сыр, хотя Аталия строго приказала ему ничего не есть перед Финком. Но голод был сильнее Шмуэля.
Гершом Валд, поедая кашу, снова заговорил:
– Я вижу в Бен-Гурионе величайшего еврейского лидера во всех поколениях. Более великого, чем царь Давид. Возможно, одного из самых великих государственных деятелей во всемирной истории. Это человек здравомыслящий, с открытыми глазами, он увидел и понял уже давно, что арабы никогда не согласятся по своей доброй воле терпеть нас здесь. И не согласятся поделиться с нами – ни территорией, ни властью. Он знал – задолго до того, как это стало ясно его соратникам, – что ничего мы не получим на серебряном подносе, никакие сладкие речи не изменят сердца арабов, не наполнят их любовью к нам. Он также знал, что никакая внешняя сила не придет защитить нас в день, когда поднимутся арабы, чтобы выкорчевать и выбросить нас отсюда, всех до единого. Уже в тридцатые годы, после того как он вел продолжительные беседы с арабскими лидерами, среди которых были и милые друзья Шалтиэля Абрабанеля, Бен-Гурион пришел к выводу: все, что мы не добудем собственными силами, нам никто не даст из милости. Миха, мой сын, иногда уходил ночью в рощу Тель Арза, где обучался боевой стрельбе, потому что он тоже знал это. Все мы знали. Только я не знал, что мой сын… Не мог представить себе, что мой сын… Не хотел даже на секунду вообразить себе. “Он уже не юноша, – говорил я себе, – ему тридцать семь, и почти профессор”. Иногда, в первые недели после несчастья, я воображал, что слышу Шалтиэля Абрабанеля: “Веришь ли ты до сих пор, что все это того стоило?” Этот вопрос, который Шалтиэль мне никогда не задавал, наносил мне ужасную рану, словно вновь и вновь нож вонзался мне в горло. С тех пор мы друг с другом не разговаривали. Ни я, ни он. Молчали. Все выцвело, поблекло. Изредка лишь перекидывались словами о починке черепичной крыши, о покупке холодильника. А теперь, по великой милости своей, будь так добр, положи эту тарелку с ложкой в раковину в кухне, не трудись мыть ее и ставить на место, а мчись со всех ног, догоняя подол ее платья. Я же, со своей стороны, не вижу ни малейшей пользы в твоих ухаживаниях. Ты не предназначен ей, и она тебе не предназначена, и, по сути, она уже не предназначена никому из людей в этом мире. Одинокая женщина до конца дней своих. И после моей смерти она будет одинокой в этом пустом доме. Чужой не войдет сюда. Или, возможно, все-таки войдет, но будет изгнан на следующее утро или спустя короткое время. Как придет, так и уйдет. Да и тебя скоро выпроводят, и я потеряю тебя. Поторопись. Нарядись в лучшие свои одежды и лети во весь опор. Не беспокойся обо мне. Я еще посижу здесь со своими книгами и тетрадями до утра, а тогда собственными силами доберусь до своей постели. Ступай, Шмуэль. Иди к ней. Ведь у тебя уже нет выбора.